Егор, когда Люсьен подступала к нему, начинал тоже и работал только ногами. Руки заложены за спину, ничего, вроде особенного, не прыгал козлом – а больно тоже и хорошо. Хорошо у них выходило. Таилось что-то за этой пляской – неизжитое, незабытое.
– Вот какой минуты ждала моя многострадальная душа! – сказал Егор вполне серьезно. Вот, видно, тот выход, какой хотел. Такой ждалась и понималась желанная воля.
– Подожди, Егорушка, я не так успокою твою душу, – откликнулась Люсьен. – Ах, как я ее успокою! И сама успокоюсь.
– Успокой, Люсьен. А то она плачет.
– Успокою. Я прижму ее к сердцу, голубку, скажу ей: «Устала? Милая, милая… добрая… Устала».
– Смотри, не клюнула бы эта голубка, – встрял в этот деланный разговор Губошлеп. – А то клюнет.
– Нет, она не злая! – строго сказал Егор, не глядя на Губошлепа. И жесткость легла тенью на его доброе лицо. Но плясать они не перестали, они плясали. На них хотелось без конца смотреть, и молодые люди смотрели, с какой-то тревогой смотрели, жадно, как будто тут заколачивалась некая отвратительная часть и их жизни тоже – можно потом выйти на белый свет, а там – весна.
– Она устала в клетке, – сказала Люсьен нежно.
– Она плачет, – сказал Егор. – Нужен праздник.
– По темечку ее… Прутиком, – сказал Губошлеп. – Она успокоится.
– Какие люди, Егорушка! А? – воскликнула Люсьен. – Какие злые!
– Ну, на злых, Люсьен, мы сами – волки. Но душа-то, душа-то… Плачет.
– Успокоим, Егорушка, успокоим. Я же волшебница, я все чары свои пущу в ход…
– Из голубей похлебка хорошая, – сказал ехидный Губошлеп. Весь он, худой, как нож, собранный, страшный своей молодой ненужностью, весь ушел в свои глаза. Глаза горели злобой!
– Нет, она плачет! – остервенело сказал Егор. – Плачет! Тесно ей там – плачет! – Он рванул рубаху… И стал против Губошлепа. Гитары смолкли. И смолк перепляс волшебницы Люсьен.
Губошлеп держал уже руку в кармане.
– Опять ты за старое, Горе? – спросил он, удовлетворенный.
– Я тебе, наверно, последний раз говорю, – спокойно тоже и устало сказал Егор, застегивая рубаху. – Не тронь меня за болячку… Когда-нибудь ты не успеешь сунуть руку в карман. Я тебе сказал.
– Я слышал.
– Эхх!.. – огорчилась Люсьен. – Проза… Опять покойники, кровь… Брр… Налей-ка мне шампанского, дружок.
Зазвонил телефон. Про него как-то забыли все.
Бульдог кинулся к аппарату, схватил трубку… Поднес к Уху, и она обожгла его. Он бросил ее на рычажки.
Первым вскочил с места Губошлеп. Он был стремительный человек, но все же он был спокоен.
– Сгорели, – коротко и ужасно сказал Бульдог.
– По одному – кто куда, – скомандовал Губошлеп. – Веером. На две недели все умерли! Время!
Стали исчезать по одному. Исчезать они, как видно, умели. Никто ничего не спрашивал.
– Ни одной пары! – еще сказал Губошлеп. – Сбор у Ивана. Не раньше десяти дней.
Егор сел к столу, налил фужер шампанского, выпил.
– Ты что, Горе? – спросил Губошлеп.
– Я?.. – Егор помедлил в задумчивости. – Я, кажется, действительно займусь сельским хозяйством.
Люсьен и Губошлеп остановились над ним в недоумении.
– Каким «сельским хозяйством»?
– Уходить надо, чего ты сел?! – встряхнула его Люсьен.
Егор очнулся. Встал.
– Уходить? Опять уходить… Когда же я буду приходить, граждане? А где мой славный ящичек?.. А, вот он. Обязательно надо уходить? Может…
– Что ты! Через десять минут здесь будут. Наверно, выследили.
Люсьен пошла к выходу.
Егор двинулся было за ней, но Губошлеп мягко остановил его за плечо. И мягко сказал:
– Не надо. Поговорим. Мы скоро все увидимся…
– А ты с ней пойдешь? – прямо спросил Егор.
– Нет, – твердо и, похоже, честно сказал Губошлеп. – Иди! – резко крикнул он на Люсьен, которая задержалась в дверях.
Люсьен недобро глянула на Губошлепа и вышла.
– Отдохни где-нибудь, – сказал Губошлеп, наливая в два фужера. – Отдохни, дружок, – хоть к Кольке Королю, хоть к Ваньке Самыкину, у него уголок хороший. А меня прости за… сегодняшнее. Но… Горе ты мое, Горе, ты же мне тоже на болячку жмешь, только не замечаешь. Давай. Со встречей. И до свиданья пока. Не горюй. Гроши есть?
– Есть. Мне там собрали…
– А то могу подкинуть.
– Давай, – передумал Егор.