– Ты кого говоришь-то? Кого говоришь-то? Она замуж-то вон куда выходила – в Краюшкино, ну!
– Правильно. За этого, как его? За этого…
– За Митьку Хромова она выходила!
– Ну, за Митьку.
– А Хромовых раскулачили…
– Кого раскулачили? Громовых? Здорово живешь?..
– Да не Громовых, а Хромовых!
– А-а. А то я слушаю – Громовых. Мы с Михайлой-то Громовым шишковать в чернь ездили.
– А когда, значит, самого-то Хромова раскулачили…
– Правильно, он маслобойку держал.
– Кто маслобойку держал? Хромов? Это маслобойку-то Воиновы держали, ты чо! А Хромов, сам-то, гурты вон перегонял из Монголии. Шерстобитку они держали, верно, а маслобойку Воиновы держали. Их тоже раскулачили. А самого Хромова прямо из гурта взяли. Я ишо помню: амбар у их стали ломать – пимы искали, они пимы катали, вся деревня, помню, сбежалась глядеть.
– Нашли?
– Девять пар.
– Дак, а Митьку-то не тронули?
– А Митька-то успел уже, отделился. Вот как раз на Кланьке-то женился, его отец и отделил. Их не тронули. Но, все равно, когда отца увезли, Митька сам уехал из Краюшкиной: чижало ему показалось после этого жить там.
– Погоди-ка, а кто же тада у их в Карасук выходил?
– Это Манька! Манька-то тоже ишо живая, в городе у дочери живет. Да тоже плохо живет! Этто как-то стрела ее на. базаре; жалеет, что дом продала в деревне. Пока, говорит, ребятишки, внучатки-то маленькие были, была, говорит, нужна, а ребятишки выросли – в тягость стала.
– Оно – так, – сказали враз несколько старух. – Пока водисся – нужна, как маленько ребятишки подросли – не нужна.
– Ишо какой зять попадет. Попадет обмылок какой-нибудь – он тебе…
– Какие они нынче зятья-то! Известное дело…
Несколько в сторонке от пожилых сидели Егор с Любой. Люба показывала семейный альбом с фотографиями, который сама она собрала и бережно хранила.
– А это Михаил, – показывала Люба братьев. – А это Павел и Ваня… вместе. Они сперва вместе воевали, потом Пашу ранило, но он поправился и опять пошел. И тогда уж его убило. А Ваню последним убило, в Берлине. Нам командир письмо присылал… Мне Ваню больше всех жалко, он такой веселый был. Везде меня с собой таскал, я маленькая была. А помню его хорошо… во сне вижу – смеется. Вишь, и здесь смеется. А вот Петро наш… Во, строгий какой, а самому всего только… сколько же? Восемнадцать ему было? Да, восемнадцать. Он в плен попадал, потом наши освободили их. Его там избили сильно… А больше нигде даже не царапнуло.
Егор поднял голову, посмотрел на Петра… Петро сидел один, курил. Выпитое на нем не отразилось никак, он сидел, как всегда, задумчивый и спокойный.
– Зато я его сегодня… ополоснул. Как черт под руку подтолкнул.
Люба склонилась к Егору и спросила негромко и хитро:
– А ты не нарочно его? Прямо не верится, что ты…
– Да что ты! – искренне воскликнул Егор. – Я, правда, думал, он на себя просит, как говорится – вызываю огонь на себя.
– Да ты же из деревни, говоришь, как же ты так подумал?
– Ну… везде свои обычаи.
– А я уж, грешным делом, подумала: сказал ему что-нибудь Петро не так, тот прикинулся дурачком да и плесканул.
– Ну!.. Что ж я?..
Петро, почувствовав, что на него смотрят и говорят о нем, посмотрел в их сторону… Встретились взглядом с Егором. Петро по-доброму усмехнулся.
– Что, Жоржик?.. Сварил было?
– Ты прости, Петро.
– Да будет! Заведи-ка еще разок свою музыку, хорошая музыка.
Егор включил магнитофон. И грянул тот самый марш, под который Егор входил в «малину». Жизнерадостный марш, жизнеутверждающий. Он несколько странно звучал здесь, в крестьянской избе, – каким-то потусторонним ярким движением вломился в мирную беседу. Но движение есть движение: постепенно разговор за столом стих… И все сидели и слушали марш-движение.
А ночью было тихо-тихо. Светила в окна луна.
Егору постелили в одной комнате со стариками, за цветастой занавеской, которую насквозь всю прошивал лунный свет.
Люба спала в горнице. Дверь в горницу была открыта. И там тоже было тихо.
Егору не спалось. Эта тишина бесила.
Он приподнял голову, прислушался… Тихо. Только старик похрапывает да тикают ходики.
Егор ужом выскользнул из-под одеяла и, ослепительно белый, в кальсонах и длинной рубахе, неслышно прокрался в горницу. Ничто не стукнуло, не скрипнуло… Только хрустнула какая-то косточка в ноге Егора, в лапе где-то.
Он дошел уже до двери горницы… И ступил уже шаг-другой по горнице, когда в тишине прозвучал отчетливый, никакой не заспанный голос Любы: