Выбрать главу
Суетится один краснобай несвежий, по брюшку цепочкой обвит… Маяковский в угол крупного режет, а тот ему под руку говорит: «Опускайся на дно. понапрасну сил, дорогуша моя, не трать!» Маяковский плечом его отстранил и продолжает играть. «Ну, такого не сделать ему нипочем! Это вам – не стишки писать!» Маяковский оттер его вновь плечом и опять продолжает играть. Наконец, когда случилось рядом стать, – как будто видя в первый раз, Маяковский кинул сверху взглядом, за цепочку взял его, потряс… Застыл остряк с открытым ртом: «Златая цепь на дубе том!»
Пишут, бодрясь от вздыбленных слов, усилием морща лоб, и мелких статей небогатый улов бумажным венком – на гроб. Что есть, что нету их – все равно: любительское дрянцо. А лучше всех его помнит Арнольд – бывший эстрадный танцор. Он вежлив, смугл, высок, худощав, в глазах – и грусть и задор; закинь ему за спину край плаща – совсем бы тореадор. Он был ему спутником в дальних ночах; бывают такие – неведомы в людской телескоп, а небесный рычаг их движет вровень с планетами. Он помнит каждое слово и жест, живого лица выражение. Планета погасла, а спутник – не лжец – еще повторяет движение.
Собрались однажды любители карт под вечер на воле в Крыму. И ветер, как будто входя в азарт, сдувал все ставки к нему. Как будто бы ветром – счастья посыл в большую его ладонь. И Маяковский, довольный, басил: «Бабочки на огонь!» Азарта остыл каленый нагрев; на море – и тишь и гладь; партнеры ушли во тьму, озверев… «Пойдем, Арнольд, погулять!» «Пошли!» «Давай засучим штаны, пошлепаем по волне?» «Идет!» – И вдаль уходят они навстречу тяжелой луне. Один высок, и другой высок, бредут – у самой воды, и море, наплескиваясь на песок, зализывает следы… Вдруг Маяковский стал, застыв, голову поднял вверх. В глазах его спутники с высоты отсвечивают пересверк. Арнольд задержался в пяти шагах. Спит берег, и ветер стих. Стоит, наблюдает, решает: «Ага! Наверное, новый стих?» Вдруг до них из дальней дали, лунной ленью залитой: «Мы на лодочке катались, золоти-и-стый, золотой!» Где-то лодка в море чалит, с лодки – голос молодой, и тревожит и печалит эта песня над водой. И сама влетает в уши: «Золотистый, золотой!» – и окутывает душу в свежий вечер теплотой. И молчим мы или спорим, – замирая вдалеке, все плывет она над морем, не записана никем. Маяковский шел под звездным светом, море отражало небеса.
«Я б считал себя законченным поэтом, если б смог такую написать».
Все так же поют соловьи в Крыму, которых не услыхать ему. Все те же горы в сизом дыму, которых не оглядеть ему. Иудино дерево цветет, розовое от пен. А он под ним никогда не пройдет, отгрохотав, отпев. И столько новых людей родилось, что всех их взглядом не охватить, с которыми в жизни не удалось ни познакомиться, ни пошутить. А он – с самим Ай-Петри шутил, гудки пароходные понимал и с самым жарким из наших светил густой настой земли распивал, И столько новых событий и дел построилось в мировой парад. И без него, крутясь, прогудел над Барселоной первый снаряд. И новые пчелы несут свой мед, и новые змеи копят свой яд. Но знает Земля, что свое возьмет над счетом горечей и утрат. Над синевой углубленных рек, над глубиной плодоносных руд – настанет он, непреложный век, где будет сладок и пот и труд! Наступит он со всей полнотой, чей облик нам лишь по песне знаком, кого мы звали: «Приди, золотой!» – своим пересохнувшим языком. И голос-сокол сойдет на низы, неискореним и непобедим. И мы его снова услышим вблизи совсем нерастраченным и молодым.

Косой дождь

А зачем

любить меня Марките?!

Маяковский, «Домой!»
Мы все любили его за то, что он не похож на всех. За неустанный его задор, за неуемный смех. Тот смех такое свойство имел, что прошлого рвал пласты; и жизнь веселела, когда он гремел, а скука ползла в кусты. Такой у него был огромный путь, такой ширины шаги, – что слышать его, на него взглянуть сбегались друзья и враги. Одни в нем видели остряка, ломающего слова; других – за сердце брала строка, до слез горяча и жива.