Сидеть не более 15–30 минут.
Спросить, хотят ли помолиться вместе, не настаивать.
Помни: не пропускать удобных случ. — болезни, несчастья, свадьбы и т. п.
Спросить шутливо, почему супруг редко ходит в церковь».
К курсу гимнологии Элмер относился без особого отвращения, лекции по толкованию Нового завета, истории церкви, богословию, истории миссий и сравнительному изучению религий он терпел стоически и проклинал от всего сердца. Кому какое дело до того, что Адонирам Джадсон[57] стал баптистом после того, как прочел Новый завет на греческом языке? К чему вся эта болтовня о пророчествах, якобы скрытых в апокалипсисе? Он-то, ведь не собирается упоминать эту напыщенную дребедень в своих проповедях! Какое идиотство думать, что кому-то понадобится история этого богословского спора о «filioque»[58]!
Преподаватели Нового завета и истории церкви были некогда священниками, однако впоследствии восхищенные их талантами и умирающие от скуки столичные приходы избавились от них путем перевода на более высокую должность. Тому и другому вежливые церковные старосты заявили: «Мы полагаем, брат, что вы созданы скорее для ученой, нежели пасторской деятельности. Вы истинный ученый. Мы нажали все пружины, чтобы добиться для вас достойного места — профессорской кафедры в одной из баптистских семинарий. Правда, платить вам будут, возможно, несколько меньше, зато это именно то почетное положение, которого вы, безусловно, заслуживаете. Да и работа, как говорится, куда легче».
Ученые мужи с благодарностью приняли предложение и теперь коротали свой век, вещая избитые истины, сладко подремывая и бормоча зевающим студентам чахлую и многословную книжную премудрость, именуемую ими наукой.
Но более всего раздражали Элмера лекции доктора Бруно Зеклина, преподавателя греческого и древнееврейского языков, а также истории Ветхого завета.
Бруно Зеклин был доктором философии Боннского университета и доктором богословия Эдинбургского. Он был одним из десятка настоящих ученых, которых можно было насчитать во всех духовных учебных заведениях Америки, а кроме того, он был совершеннейшим неудачником. Он читал лекции, запинаясь, писал туманно, непонятно, он не умел разговаривать с господом богом так, словно был его близким знакомым, и не мог заставить себя дружески обращаться с тупицами.
Мизпахская семинария принадлежала к правому крылу баптистской церкви, представляя то течение, которое лет двадцать спустя стало известно под названием «фундаментализм»; и в Мизпахской семинарии доктор Зеклин слыл еретиком.
К тому же он носил языческую рыжеватую немецкую бородку и родился он не в Канзасе и не в Огайо, а в городе с нелепым названием Франкфурт.
Элмер презирал его — презирал за бородку; за горячее увлечение древнееврейским синтаксисом; за то, что он не мог дать молодым честолюбивым пророкам ни одного полезного житейского совета; за то, наконец, что он словно с каким-то особенным удовольствием проваливал Элмера по греческому, когда Элмер плел отсебятину так храбро и отчаянно, что на него просто жаль было смотреть.
А Фрэнк Шаллард любил доктора Бруно Зеклина — любил только его одного из всех преподавателей семинарии.
Отец Фрэнка Шалларда был баптистский священник, человек мягкий, большой книголюб и умеренный либерал, добившийся известного успеха в жизни; мать была из довольно захудалой семьи родом из Мэн-Лайн. Фрэнк родился в Гаррисбурге и воспитывался в Питсбурге — так сказать, под сенью церковных шпилей, впрочем, достаточно благодатной и мирной в его случае, хотя отец его и затягивал семейные молитвы и поучал чад своих избегать мирских соблазнов, к которым относил танцы, театр, а также непристойные сочинения господина Бальзака.
Сначала дома шли разговоры о том, чтобы послать Фрэнка в Браунский или Пенсильванский университет, но когда ему минуло пятнадцать лет, отцу дали богатый приход в Кливленде, — а христианские откровения, сокрытые в Плавте[59] и Гомере, в таблице умножения, баскетболе и истории французской революции открыл Фрэнку Оберлин-колледж, штата Огайо.
Фрэнк был, в сущности, прирожденным поэтом и, как нередко случается с поэтами, отличался логическим складом ума и тягой к наукам. И то и другое — его воображение и его разум — поглотила религия, и такая религия, которая всякое сомнение почитала не только грехом, но, что гораздо хуже, признаком дурного вкуса. Душевная чуткость, которая могла бы привести его к розам и стихам, к боевым знаменам и геройской удали или состраданию к обездоленным труженикам, была отдана преклонению пред устрашающим величием Иеговы иудеев, пред мечтательной кротостью спасителя. Душа его была очарована сказками о рождении Христа, легендами, яркими, как эмалевые цветы: волхвы в драгоценных уборах, пастухи у кочевого костра, мерцающие звезды и младенец в яслях…
58
«Filioque»