В кофейной я встретил гравера.
– Я завтра уезжаю, – сказал я и встал. Я хотел ветра, свежей воды, грома волн, глотка крепкой водки. – Прощайте. Ну как? Вас теперь не тянет в новые страны?
– Иногда, – ответил он, свертывая толстую папиросу. – Но здесь все, каждый камень, каждый ливень напоминает о дочке. У меня осталась только одна эта память. Она дает мне силу жить. Отсюда я никуда теперь не уеду.
У гравера задрожали губы, Неро заворчал.
Я вышел, и крепкий ветер бросил мне в лицо запах прекрасного бушующего моря. Маяк уже горел, на мокром песке блестел неведомый серый свет.
Во мглу ударила крепостная пушка: солнце зашло.
1924
Дочечка Броня*
Я стараюсь писать точно. Прежде всего место действия, потом действующие лица, потом события.
Итак, место действия – Одесса, а в Одессе театр на Куяльницком лимане, степь у Большого Фонтана и Дальницкая улица, 5 (во дворе).
Действующих лиц много. Боцман Бондарь, поэт Вербицкий, хромая Валентина на «Известий», Андрюша Роговер, фотограф Глузкин, я и прочие – репортеры, курортные, матросы, милиционеры, машинистки и чистильщики сапог.
Событий было три: концерт на Куяльницком лимане, знакомство с правнучкой Пушкина и жестокая месть фотографу Глузкину.
Вообще, эпиграфом к этому письму я мог бы поставить слова фотографа Глузкина, который кричал мне при каждой встрече:
– Товарищ, я имею через вас массу неприятностей!
Он был прав. Он устраивал на Куяльницком лимане литературный вечер, который кончился плачевно. На вечере выступал я. Если вы возьмете в рот десяток липких ирисок, будете их жевать и в это же время читать «Известия», то вы получите довольно точное представление о моем произношении. Естественно, что я провалился.
Во время вечера я был слегка пьян, так же как были пьяны поэт Вербицкий, Андрюша Роговер, читавший рассказ об одесском базаре под названием «Имеете пару интеллигентных брюк», и сам Глузкин. Трезвыми были только профессор Верле и хромая Валентина. Когда она ходит, то получается впечатление последовательного вколачивания гвоздей в вашу голову.
Начал Андрюша Роговер. Потом Верле читал лекцию о греческих вазах, найденных в Ольвии. Когда он дополз до ваз с коричневым фоном, погас свет. Это внесло большое оживление. Публика звонко перекликалась и аукалась, как в лесу, я шарил по грязным кулисам, ища выключатель, а профессор робко продолжал объяснять разницу между этрусскими и микенскими вазами. Кое-где уже курили.
Потом я услышал со сцены сначала равномерное вколачивание гвоздей (Валентина пошла за свечкой), а затем истерический вопль и грохот.
В зале началась паника. В проходах бушевали невидимые людские водовороты, женский голос возмущенно взвизгнул: «Бросьте мою ногу», кто-то стучал палкой по стулу и дико орал: «Граждане, не делайте Варфоломеевскую ночь!» – и грозил милицией. Выходная дверь на пружине предсмертно выла, – очевидно, хлопала граждан по лбам и другим частям тела, так как слышались стоны и досадливые выкрики.
– Однако, – невозмутимо сказал поэт Вербицкий и зажег спичку. Свет спички обнаружил, что Валентина провалилась в суфлерскую будку. Она стонала и требовала немедленной помощи.
Общими силами под гул стихающей паники мы вытащили ее, и тогда Глузкин первый раз сказал эти слова.
– Товарищи, я чувствую, что через вас я буду иметь порядочно неприятностей.
Профессор был удручен. Микенские вазы потонули в грохоте стульев, жалкий свет свечи уродливо метался по кулисам, над нашими головами мрачно висела картонная кисть винограда, и Валентина стонала и смеялась, лежа на стульях. У нее было растяжение сухожилия.
– Вы подковали себя на вторую ногу, – сказал Глузкин.
Тогда Вербицкий шагнул вперед, поднял руку и крикнул. Паника прекратилась. Бегущие остановились, некоторые даже сели. И мы под стоны Валентины исполнили свой боевой номер – песенку о дочечке Броне.
Хотите знать ее слова? Вот они:
Эффект был страшен. Зал визгливо плакал от смеха, стучал ногами, беглецы густо валили обратно, а какой-то матрос требовал «Свадьбу Шнеерсона».
Чтобы прекратить эту лавочку, я потушил свечку, и Вербицкий заорал в новую темноту чудовищным басом:
– Немедленно очистить зал!
Когда мы снова зажгли свечу, в зале было пусто. Только в углу сидели матрос, требовавший «Свадьбу Шнеерсона», и рыжая девица.
– Товарищи, – сказал матрос, встал и снял кепку. Было похоже на то, что он сейчас скажет приветственную речь. – Товарищи! Пока вы кляпздонили со своим концертом, ушел последний поезд в город и мне с этой гражданочкой негде ночевать. Поэтому разрешите остаться здесь.
Ночь, проведенную в театре, нельзя назвать обыкновенной. Мы устроили из стульев места для спанья. У профессора был такой вид, точно он попал в шайку бандитов. Он судорожно вздыхал и просил пить.
Матроса (звали его Бондарь) послали за водкой и закуской. Рыжая девица растерла Валентине ногу. Профессору дали сельтерской воды, он лег на стульях, не снимая пенсне, и вскоре стал посвистывать носом, как молочный младенец.
Мы же, выпив каждый по доброй стопке водки, сели играть в шестьдесят шесть с матросом и рыжей девицей.
Наша компания за хромым столом на черной и пыльной сцене давала довольно точное представление о бандитской «малине».
– Шли мы рейсом в Скадовск, – рассказывал Бондарь, отчаянно шлепая картами, но не выказывая особого азарта. – Шли мы, значит, в Скадовск с коровами. Ноябрь, на море погода, а в заливе лед. (Играете вы, дорогие граждане, как зайцы на барабане.) Да, а в заливе – лед. Наша дрымба замерзла, обложило ее льдом, как компрессом, словом – полярный океан.
Завезем на лед якоря, зацепим, вытягнем дрымбу до полкорпуса, она провалится – и опять тягни. Чистое наказание! Страдали неделю, до берега близко, коровы сдыхают, а судно бросить никак нельзя. (Как же вы считаете? Разве же это счет?) Да… встаю я раненько утром, мороз, туман, солнце на льду чуть-чуть светится, а на судне ни души нету. Ушли, стервы, ночью на берег, сговорились. Пошел я до капитана и доложил. (Вы, гражданка, отодвиньтесь подальше. Так нельзя.) Да, доложил, а он говорит: «Ну и черт их дерн! Будем. Бондарь, пропадать с тобой вместе». Есть, говорю, будем. Механик еще с нами остался.
– Прошу не возражать, – засипел во сне профессор. – Какая же это соль!
– Да, стоим. Мороз. Коровы, можно сказать, все и подохли. И тут началось. Была у капитана водка. Взяли мы корову – и жарить роскошный ростбиф, печенки, вымя – жир так и плывет. Никогда так не кушал, как во льду.
Напьемся и петь. Капитан за гитару, я просто так. Бывало, как ударим:
Одним словом, жили широко. Потом нагнало теплую воду, сломало лед, капитан вышел, глянул. «Выводи, кричит, эту гитару на чистую воду! Бондарь, становись шуровать». Сам стал за штурвального – и пошли до самой Одессы. Газеты подняли тарарам – герои труда, на красную доску, дать им орден Красного Знамени. А капитан порта вызвал нас, застучал кулаками да как гавкнет: «Герои! Где коровы? Ишь какие хряпы понаедали на казенном скоте. Я вас подведу под трибунал! Мне, кричит, все известно. Почему команду упустили и допущаете бунт?»
Следующим номером было выступление рыжей девицы. Ее волосы пылали матовым огнем, а серые глаза смотрели на мир очень весело.
– Я учусь в студии киноартистов, – сказала она, присмирев; перед этим она хохотала. – Сейчас я даже играю небольшую роль в «Дороге гигантов». Я ничем не замечательна, кроме того, что я настоящая правнучка Пушкина.