Данилов написал: «Дарьинка», «Даринка», «Дар»… – и уснул. Звезды пролетели за окнами, царапая их зеленоватым следом.
Метт играл все тише, перебирая клавиши, как струны.
Лузгин пошел вниз в кочегарку за спичками. Ему хотелось курить. Гришина не было – он уехал в Москву. Истопник Никифор сидел у котла и сушил мокрые валенки. Никифор был стар, глаза его слезились.
– Ну, как, отец, привык к этому дому? – спросил Лузгин.
Никифор подумал и заглянул внутрь валенка.
– Дом, конечно, кругловатый. Ветерком его разнообразно обдувает, нет никакого препятствия. Практическая вещь.
Никифор был убежден, что дома начинают разрушаться с углов. К дому он привык. Его занимало другое.
– Вот Гришин намедни, – сказал он, оживляясь, – по зайцу из револьвера стрелял. Сроду этого не видывал, хоть я и сам охотник. Нешто можно из револьвера в зайца?
Лузгин сказал, что можно.
– Дом – одна красота! – вздохнул Никифор, как бы забыв о зайце. – Когда воздвигали этот дом, было приказано ни единого кустика круг его не сломать. Ты погляди – дорогу, и ту провели узкую, чтобы лишний лес не рубить. А ране как было? Лес валили под корень десятинами, реки сушили, зверя истребляли. Зверь какой подался на Мещовск, а какой – на Ржев. Пустели леса. Прошлым разом приезжал Гофман, разговорились. «Мы, говорит, сделаем всю округу заказником, иначе какой людям отдых? Пускай все растет-цветет без помехи».
Лузгин вернулся наверх. Все уже спали. Леля свернулась на диване. Метт и Данилов спали на полу. Гофман торжественно лежал на походной кровати лицом вверх, как труп полководца. Острый его нос бросал гигантскую тень на стену.
Лузгин полюбовался тенью, потушил лампу и лег рядом с Меттом. Сны наплывали отдаленным гулом, – в нем слышались свистки паровозов, шум ветра над оврагами. Вздрогнул и тихо пропел рояль. Лузгин уснул.
Один Никифор бодрствовал в кочегарке, размышляя над высыхающими валенками.
Метт открыл глаза. Он чувствовал теплую свежесть, удивительно ясную голову, – он выспался. За окном валил снег. Метт его не видел. Он замечал только отдельные снежинки, отлетавшие от стекла.
– Прекрасно! – громко сказал Метт и закурил. Папиросой он осветил часы – была половина пятого.
– Что прекрасно? – спросил со своей койки Гофман. Он проснулся раньше Метта.
Метт помолчал.
– Я хочу написать об этом доме; вы будете рыдать от восторга перед самим собой. Такого очерка не удостоился ни один архитектор в мире. Устроим интервью.
– Черт с вами, – пробормотал Гофман. – Спрашивайте.
– Расскажите сами. Гофман подумал.
– О доме, конечно, будут писать специалисты. Это важно для меня, но не нужно всем прочим. Я полагаю, что лучше всего «Пятый день» может описать только круглый невежда в архитектуре, такой, как, скажем, вы или Данилов. Это будет похоже на мнение рядового читателя о литературной новинке.
– Спасибо, – сказал Метт.
– Города отжили свой век. Если вы, гражданин Метт, думаете, что это неверно, то Энгельс думал иначе. Каждому государственному строю присущи свои формы расселения людей. Социализму города не нужны. Города созданы человеческой ограниченностью, неумением распределять сырье, труд, продукты и культурные ценности. Все это сваливают в кучу и собирают вокруг миллионы людей.
– Слабо! Вы отрицаете коллективное начало.
– Радио, телефон, воздушные рейсы и передача изображений на расстояние позволят отказаться от необходимости собирать миллионы в одно место. Коллективы будут меньше числом – и все.
– Предположим.
– Что такое дом? Для человека это то же, что панцирь для черепахи или раковина для улитки. Он должен быть устроен так, чтобы облегчить и биологическую и психическую нашу жизнь, дать ей среду для расцвета. Дом должен быть рационален, строго соответствовать своему назначению и радовать глаз. Созерцание прекрасных вещей вызывает подъем творческого настроения. Это – мощный фактор в деле социалистического строительства и создания полноценной личности.
– Это отрицают.
– Кто отрицает? Недоучки, – сердито сказал Гофман. – Кто сказал, что только идиот может не любить Пушкина?
Метт молчал.
– Вы шляпа, а не литератор. Не знаете даже этого! Из того, что я сказал, понятны все особенности «Пятого дня».
– Ни черта не понятно!
– Как не понятно! Я же сказал, что дом должен соответствовать своему назначению. Вы едете отдыхать не в Москву, а в лес. Так? Значит, дом отдыха должен быть неотделим от природы. Отсюда – форма. Нужны спокойные линии. Самая спокойная линия – круг, а не острый угол. Отсюда – закругленные комнаты. Стены пропускают звук, и вы морщились во время игры на рояле. Это сделано сознательно. Шум леса и ветра такой же хозяин внутри дома, как и снаружи. Вместо наружных стен – стекла. Вас будит не хлопанье парадных дверей, а восход солнца.
В стенах прорезы. Надо поставить планки под известным углом, весь дом наполняется воздухом, и вместе с тем в комнатах стоит полный штиль. Крыша разделена перегородками по румбам. На ней можно спать, спрятавшись от любого ветра. Потолки невысокие. Прорези в стенах делают ненужными высокие потолки. Высота комнат должна соответствовать среднему росту людей, иначе комната делается противной, как тощий человек исполинского роста. Хватит?
– Пока хватит.
Метт долго смотрел за окна, надеясь заметить легкий налет синевы, что предвещает приближение утра, но ничего не дождался и уснул.
Как только начало светать, Лузгин разбудил Данилова. Обоим было нужно вернуться утром в Москву. Они вышли на лыжах в Апрелевку, на Брянскую дорогу. Ночь из черной стала синей, потом серой. Заиндевелые верхушки деревьев светились желтым огнем, – за лесом взошло солнце.
От станций, от паровозов, от вагонов валил густой пар. Отчаянно кричали вороны. Махорочные, душные, обветренные поезда шли к Москве, продышавшей, как лесной зверь, темное пятно среди глухих и глубоких снегов. От Москвы тоже валил дым и пар, но московский дым был угрюм и величав. Это был как бы дым истории, революций, дым вечности. Так думал Данилов, склонный к поэтическим метафорам и слегка истеричный.
– Мне гофманский дом не понравился, – сказал он Лузгину в буфете Брянского вокзала, где они пили чай. – В каждой мелочи виден расчет. Нужна ли такая свирепая целесообразность?
– Вы что ж, только что родились? – угрюмо буркнул Лузгин. – Что вы чушь порете.
Данилов был настойчив.
– В каждом доме, – продолжал он, – должен быть некоторый запас бесполезных вещей. В каждом доме должна быть хотя бы одна ошибка.
– Зачем?
– Чтобы оживить его. Гладкая речь без ошибок, – это дикая скука. Ошибка – признак жизни, безошибочность – омертвение. Гофманский дом мертв.
Лузгин пожал плечами.
– Разные бывают ошибки, – сказал он, надевая рюкзак. – Один татарин-нефтепромышленник выстроил в Баку дворец. Архитектор ошибся и не сделал во дворце уборной. И по нужде гостям и хозяевам приходилось бегать во двор. Не думаю, чтобы они разделяли ваши взгляды.
Леля, Гофман и Метт вернулись в Москву вечером. В трамвае у Лели оторвали в давке пуговицу на шубке. Пассажиры давили и мяли друг друга невыносимо. По Пятницкой катились, изрыгая проклятья, грузовики.
Данилова не было дома. На кухне гудели примусы. Леля села к столу и, медленно стаскивая с руки перчатку, заплакала… В ответ ей злорадно прогромыхал за окном разбитый и злой, как собака, трамвай.
Лузган приехал на завод на два часа раньше начала занятий. Так уж повелось – он приезжал всегда раньше. На заводе он отдыхал. Он ходил по цехам, подолгу простаивал около станков, перекидывался шутками с рабочими.
Его злили разговоры о том, что заводы неживописны и не дают материала художникам. Даже сейчас сквозь мартовский глухой туман рваным пламенем дышали окна кузнечного цеха, фиолетовые нестерпимые звезды автогенных горелок гудели во дворе, в пустых цехах черные портальные краны высоко катились в голубом дыму электрического огня, свет преломлялся в толстых линзах предохранительных очков, стальные машины, сонно чавкая, резали тусклую золотую латунь.