Выбрать главу

– Жара! – Гофман вспомнил, что в жару полеты неприятны, бывает много воздушных ям.

Над пустынной Усачевкой мальчишки гоняли голубей. Дома Гофман лег, долго вспоминал заседание, потом у него под закрытыми веками забегали красные и фиолетовые пятна, и он уснул.

Разбудил его грохот в дверь. Леля и Метт пришли прощаться. За стеной смеялась Леля. Тончайшая рябь облаков чешуей золотела над городом.

Метт улыбался глазами. Смеяться он не умел. Леля в необыкновенном платье – коротком, тонком и блестящем – то хохотала, то внезапно задумывалась и неподвижно глядела перед собой. Гофман всматривался в нее. Ее зрачки были неестественно расширены, и на белках загорались искры – отражение вечера, полного жары и света. Так по белому борту парохода перебегает блеск волны.

В комнате было душно. Пошли к реке.

– Друзья, – сказал Гофман, – если бы можно было нам вместе поехать к морю. Как было бы чудесно!

Случайное соединение нескольких мелких фактов вызывало у Гофмана взрыв фантазии. Достаточно было ленивого летнего дня, короткого, но крепкого сна, чтобы началось то состояние, какое Гофман переживал сейчас. Он называл его «сухим опьянением».

Он неясно представил шум акаций в темноте, плеск моря, пески, степи, откуда дует суховей.

– Как было бы чудесно! – повторил он с сожалением.

– У всех отпуска в разное время, – пожаловалась Леля. – По-идиотски устроено.

Метт занялся подсчетом.

– Двести восемьдесят один день в году, – сказал он точно, – вы сидите в грязных комнатах. Мы еще не научились культурно работать. К концу занятий воздух зеленеет от дыма.

– Ужасно! – ответила Леля.

Гофман не выносил жалоб. Припадок «сухого опьянения» сменился раздражением.

– Дурость, – сказал он. – Вы – умный человек, Метт, но ум у вас с гнильцой. Вы решили, что скептицизм спасет вас от действительности. Вы живете в нем, как инфузория в питательной среде. В глубине души вы сами знаете, что это неверный подход к окружающему, но вы лентяй и чувственный тип и потому плывете по течению.

– Весьма интересно, – сказал язвительно Метт – Продолжайте, прошу вас.

– Вы идете по линии наименьшего сопротивления и руководствуетесь своими чувствами, а не разумом. Конечно, это легко.

– Об этом вы бубните мне каждый день, – спокойно ответил Метт.

– Заставьте себя подумать. Представьте такое положение – мы окружены не врагами, а друзьями. Нас не травят, не ощетиниваются против нас штыками. Представьте себе победу советского строя если не во всем мире, то хотя бы в Европе. Вы первый заключите договоры с издательствами и ринетесь в Турцию, в Грецию, в Италию. Вы будете писать великолепные книги, и ваша жизнь приобретет небывалую полноту. Вы помолодеете на десять лет. Тогда, я надеюсь, вы поймете, что значат слова «культурная революция». Вы будете одним из ее борцов. Ее ценности будут жить внутри вас, как весь комплекс ваших мыслей и настроений. Не думайте, что это будет сладкое идиллическое время. Тогда тоже будут умирать и бороться – в экспедициях, в лабораториях – всюду, где существует живая человеческая мысль.

– Это неясно, но довольно привлекательно, – сказал Метт.

– Что такое пятилетка? – спросил Гофман. – Величайшее напряжение, чтобы приблизить будущее не теми сонными темпами, какими идет биологическая жизнь, а теми темпами, которые нужны нам, живым людям, не рассчитывающим жить двести лет. Пятилетка – это героическое нетерпение, вогнанное в рамки цифр. В этом ее смысл и ее необыкновенность, молодой человек.

Метт молчал.

– Согласились бы вы сейчас уехать навсегда из СССР? – спросил Гофман.

Метт перестал улыбаться.

– Никогда, – ответил он резко.

– Чего же вы валяете дурака?

Леля засмеялась.

Они вышли к реке у моста Окружной дороги, Прозрачные сумерки отражались в ней зеленым цветом. Гофман взял лодку.

С поднятых весел стекала лиловая ртуть. Каждую каплю пропитывал поток огней, сиявших из парка культуры и отдыха. Вода засыпала под глухими тяжелыми липами.

Гофман довез Лелю и Метта почти до Болота, Здесь они распрощались. Отъехав на середину, Гофман смотрел, как Леля медленно шла вдоль набережной. Метт остановился закурить и отстал.

– Эх, друзья мои! – сказал Гофман, повернул лодку и короткими рывками погнал ее к шумной темноте Нескучного сада.

5

В июле умер отец Лузгина. Старик умер внезапно от разрыва сердца.

На следующий день Лузгин отправил тело в крематорий, а сам поехал автобусом. В крематории никого, кроме Лузгина, не было. Осторожно ходил очень вежливый человек в халате, и басом рыдал орган.

Лузгин испытал облегчение. Со смертью старика прошлое ушло, его можно было навсегда убрать из памяти.

От Донского монастыря Лузгин прошел на Калужскую улицу. В поясе садов и больниц она простиралась к Воробьевым горам. Было четыре часа. Засуха достигла той степени, когда перегорают краски. Листва на деревьях, дома и даже небо выцвели до серого цвета. Корпуса Нефтяного института побелели, как бы покрывшись солью.

Лузгин знал, что в Нефтяном институте работала машинисткой Леля. Он вошел во двор, похожий на плац для военных учений, открыл дверь, и прохладная светлая тишина бетонных зал и переходов подействовала на него, как внезапный душ.

Ему указали комнату. Он вошел – за окном тлело пестрое Замоскворечье. Леля писала под диктовку.

Она вскочила, пододвинула Лузгину стул и попросила подождать – ей осталось дописать страницу.

Незаметный человек в сером мосторговском костюме глухо и сбивчиво, стесняясь Лузгина, диктовал доклад об омоложении нефтяных участков на Грозненских промыслах.

Леля писала порывисто, сжав губы. Машинка трещала в такт ее сбивчивым мыслям:

«Зачем он пришел?.. вот неожиданно… как хорошо все-таки, что он пришел… стыдно, – я при нем жаловалась на свою работу, а сегодня здесь хорошо, как никогда, – светло, чисто, Мятликов диктует интересный доклад… знает ли он, что Гофман улетел в Харьков… он пришел не зря… зря так далеко не ходят… почему я волнуюсь… почему, почему, почему?..»

Леля не успела мысленно ответить на этот вопрос. Мятликов сказал: «Все» – и, скромно подождав, пока Леля вынет готовый лист, взял доклад и, попрощавшись, торопливо вышел. Он боялся хотя бы лишнюю минуту задержать Лелю и помешать ей. Мягкость и догадливость ученых в делах, далеких от нефти, крекингов, легких и тяжелых масел, удивляла Лелю. Она думала об этом, но не нашла объяснения. Оставалось предположить, что в научных книгах среди непонятных формул и интегралов самозарождались крохотные бактерии уважения к человеку, внедрялись в сознание ученых и жили в нем скромной жизнью.

– Ну что, что? – торопливо сказала Леля, подойдя к Лузгину. – Как вы нашли меня здесь? Как вовремя вы пришли. Я сегодня с утра сама не своя – так гадко на душе, будто во всей Москве я одна.

Лузгин понял, что Леля относится к его приходу, как к перелому в своей жизни. Зашел он случайно, но, слушая Лелю, понял, что некое, незаметное ему самому, решение встретить ее жило в нем еще со времени лыжной вылазки на Медвежью гору. Встреча эта приближалась, как туча, – в беспокойном шорохе листвы, во внезапных порывах ветра, в неясности настроения, – хотелось шуметь от возбуждения и легкого страха.

– Я здесь был недалеко по делу, – сказал Лузгин и покраснел. Какого сорта было «дело», он не сказал. Он понимал, что сейчас это невозможно. Леля даже не услышит слов о смерти, они не дойдут до ее сознания. Их заглушит гроза, шумящая в ней самой, их скомкает и отшвырнет ее внезапное смятение.

Ей надо было услышать совсем иное, и Лузгин промолвил:

– Я за вами. Пойдемте на реку.

– Да, идем? – радостно спросила Леля, как будто ждала этого очень давно. В ее глазах Лузгин уловил широкий напряженный блеск, который недавно поразил Гофмана. – Будет дождь, вы не боитесь?

– Наоборот. В дождь на реке хорошо. У вас есть плащ?

– Есть, – глубоко вздохнула Леля. – Я сейчас. Пока она надевала шляпу, Лузгин заглянул в окно.

Из Дорогомилова тянуло гарью. Дым паровозов подымался к небу белыми зловещими столбами – за Брянским вокзалом, сквозь пыль и грохот предместий, прорастала исполинская синяя туча.