Выбрать главу

— Какие?

— Всякие. Больше всех чайную розу.

— Есть духи такие…

— Из духов я люблю — омелу.

— Омелу? С ветками омелы шли во Франции республиканцы, омела одна из всех растений в мире дала свой яд Локи…

— Не знаю. Кто такой Локи?

— Бог скандинавской мифологии…

Она помолчала и спросила:

— Вы все знаете?

— Я ничего не знаю, — ответил я.

— Ах, как я люблю…

Я сгорел было, но она кончила:

— …когда ничего не знают.

А потом она, может быть, поняла, что происходило во мне, и покраснела вдруг, и на мгновение я почувствовал острие ланцета в своем сердце.

А потом она стала напряженная, задумчивая, чужая…

Так постоянно у нас бывало.

Какой-то прерывающийся тон. Появится и оборвется. Иногда долго не обрывается. Я, с своей стороны, употреблял все усилия, чтобы не прерывать его, даже и тогда, когда был в полосе равнодушия. А она никогда не стесняла себя: как чувствовала, так и чувствовала. Вследствие этого получалось неприятное впечатление неожиданного перерыва. И не скоро потом она возвращалась к тому, чего так хотел я. Возвращалась как будто помимо своей воли. Смотрела недоумевающими, спрашивающими глазами. Я приходил в отчаяние, что не понимаю ее настроения и сам порчу его. Как будто вдруг я терял ее, и страх овладевал мной оттого, что я больше не найду ее. И, когда я терял всякую надежду, я вдруг находил ее и с ней все, чего хотел я, все, что в ней было дорогого мне, и в размерах больших, чем прежде. В такие мгновения я хотел бы целовать хоть край ее платья или упасть на колени и молиться.

И, конечно, не только ничего подобного не делал, но употреблял все усилия, чтобы она не догадалась, что происходило во мне, и, догадавшись, не лишила бы меня навсегда права быть с ней, говорить, чувствовать радость и восторг от ее присутствия.

И в то же время, если бы меня спросили или если бы я сам себя спросил, что я чувствовал, как я чувствовал ее, я должен был бы ответить: никак.

Пока она здесь, ощущение сильное от ее лица, глаз, волос, фигурки.

Но нет ее, и я не только не мог собрать в памяти черты ее лица, но не чувствовал даже ее, просто, как человека.

Она улетучивалась вся без остатка.

В тот вечер, когда мужа не было дома, она вдруг спросила меня: думаю ли я, что она любит своего мужа?

— Не знаю.

— Разве можно любить больное, умирающее тело? — спросила она, прямо смотря мне в глаза. — Два года уже он так болен… Подозрительный, ревнивый.

— Он ревнивый?

— О, он другой там в своей спальне… Я больше не сплю с ним…

Я молчал.

— Я давно его не люблю… И после него уже любила…

— И теперь любите? — спросил я.

— На этот вопрос я не отвечу.

«И не надо», — подумал я и в первый раз обиделся. Конечно, я старался скрыть эту свою обиду. Тем легче это было, что она опять начала играть и играла до звонка мужа.

Он так, несчастный, тяжело дышал, так жаль его было. Наталья Александровна ушла спать, а мы с ним просидели еще очень долго. Он рассказывал о своих впечатлениях у товарища, о далеких временах своего ученья, о тюрьме.

III

На другой день, когда, по обыкновению, вместо университета я поехал на острова с Натальей Александровной, она бросила мне:

— Сегодня ночью он хотел, чтобы я опять любила его. Это ужасно…

Я все еще дулся на нее и сказал равнодушно:

— Отчего вы не разведетесь?

— Но разве можно бросить его в таком положении?

Начать с того, что у него никаких средств, он страшно самолюбив… Я раз попробовала намекнуть на то, чтобы положить его в больницу, — что было…

Я думал: «Ты холодная».

Она промолчала и тихо про себя сказала:

— Я так устала.

И вдруг она положила мне голову на плечо и мне показалось, что она плачет. Я взглянул: она действительно плакала. Слезы длинные, без перерыва текли из глаз и лились по лицу, по носу, на пальто ее.

Я схватил ее за руки, приблизил свое лицо к ней и страстно заговорил:

— Наталья Александровна, я отдал бы жизнь, чтобы вы не плакали, чтоб только видеть вас счастливой, веселой…

Мне хотелось обнимать, целовать ее лицо, руки, я смотрел и смотрел ей в глаза, чувствуя ее близкой, дорогой себе, такой дорогой.

— Наталья Александровна, если бы вы заболели, если бы вы умирали сто лет, я бы обожал вас еще сильнее оттого. В том-то и дело, что вы не любите его, и не оттого, что он болен, а оттого, что и раньше вы его не любили…

— Я не знаю… Он умный, блестящий, самый блестящий между всеми товарищами: я выбрала его… И я думала тогда, что люблю его…

— Но потом, когда вы полюбили другого?

Она утомленно пожала плечами:

— Я думала, что люблю этого другого…

Мое сердце забилось при этом так, точно хотело вырваться, и я замолчал.

И вдруг я вспомнил, что я сказал только что ей: ведь я в любви ей объяснялся. А она: «я думала, что люблю этого другого»… только думала… Я замер и боялся дышать. Было жутко потому, что я чувствовал всем своим существом, что она уже моя. «А что мы будем делать с мужем и тем другим? И сколько их еще будет?» — вдруг промелькнуло в моей голове. Я знаю, что я не злой и не циничный, и растерялся, откуда во мне эта мерзость: на любовь, доверие отвечать цинизмом. Еще не владеть и уже не уважать. Я выругал себя, как мог, и прогнал свои дурные мысли.

И тогда она, положив свою руку на мою, тихо сказала:

— Теперь мне так хорошо.

— Потому что вы слышали мои мысли и отвечаете на них, и я целую вашу руку.

Рука была в перчатке, и я поцеловал перчатку, а она сжала мою руку и быстро опять спрятала свою в муфту. Она испуганно проговорила:

— Больше ничего не надо.

Не надо. Так не надо, что я согласился бы теперь очутиться в университете, с товарищами, где угодно, только не с ней. Я даже больше не думал о ней. Как будто ничего и не произошло.

И она себя так держала. Так держали мы себя и дома, приехавши. И все опять пошло так, как будто ничего и не было. Только там где-то в тайниках души мы знали, что было, — было, но брошено в бездну. И не я после слов «пока больше ничего не надо» полезу в эту бездну за тем, что уже было.

IV

Мы опять ездили в театр, на выставки, катались, по вечерам вместе с мужем читали громко, она играла, пела, переходя всегда резко и неожиданно от одного настроения к другому.

Так и вырисовывались для меня два человека в ней: нежная, ласковая, живое лицо; или холодная, сама не знающая, чего она ищет, чего хочет, готовая, как перчатки, менять тех, кого любит. А может быть, и просто пустая, легкомысленная и даже порочная. Но в общем тянуло к ней, и с ее стороны чувствовалось то же. Однажды мы неожиданно встретились с ней на улице и оба так обрадовались, в такой детский восторг пришли, так не боялись прятать то, что было у нас на душе, что пошли дальше, держась за руки.

— Сделайте мне подарок, — зайдем и купим розу.

Мы зашли в цветочный магазин, и я купил ей большую чайную розу. Я хотел красную, но она любила чайные: желтые с нежно-розовым налетом на лепестках.

— Но мороз ее убьет, — заметил я.

— Нет, я спрячу ее на груди. — И она отошла в угол, а когда спрятала, подошла и весело сказала — Какая она холодная!

И от мысли, что роза касается теперь ее груди, кровь хлынула мне в голову, мои глаза вспыхнули, вспыхнули и ее, и мгновение мы, без страха быть узнанными друг другом, смотрели один другому в глаза.

О, как весело возвращались мы домой.

И когда пришли, и она, уйдя к себе, возвратилась торжествующая, с свежей розой в руках, и в доказательство, что она не замерзла, протянула ее мне, я взял эту розу и с восторгом поцеловал ее. Я смотрел ей в глаза, и ее глаза вспыхнули, как будто сказали «а-а», и замерли в таком же восторге.

И ее руки протянулись ко мне, вся она, как порыв, потянулась, и я прильнул к ее свежим от холода губам, не отрывая своих глаз, я видел замерзшую бездну в ее глазах, видел то, чего не видел раньше никогда, не видел, не ощущал и не знал.

полную версию книги