Выбрать главу

С того времени плоское, выжженное летним солнцем и белеющее известковыми камнями плато Ай-Петри связывается в моем представлении с картинными галереями Италии, и связующим звеном между ними является высокий желтоусый человек, в белой фуражке, сером пиджаке, с широкими плавными движениями длинных рук.

Когда машины наши помчались вниз, они уже не задерживались в Ялте, а проскочили по направлению к Гурзуфу: Алексей Максимович был приглашен обедать в дом отдыха членов ЦИК в Суук-Су, бывшее имение миллионерши Соловьевой.

Обед, впрочем, уже давно окончился, когда машины подкатили к столовой, и Алексея Максимовича встретили только администрация дома отдыха и врач, но зато здесь было приготовлено для угощения Горького две бутылки стодесятилетнего вина — портвейна и муската.

Такого вина не приходилось пить даже и ему: оно было густое, как масло.

— Вот это вино, так вино! — часто повторял он и покачивал восхищенно головою. — Какая это поговорка есть насчет подобного вина, вы должны помнить, — обратился он ко мне.

Однако я не помнил что-то подходящей поговорки, и он начал припоминать сам:

— Как же так не помните? Говорится: «Где блины, там и мы…»

— «Где кисель, тут и сел, — дополнил я, — где пирог, тут и лег». А насчет вина что-то ничего не придумано.

— Вот какая строгость! — удивился Алексей Максимович и, повторив все три изречения, добавил: — А где такое вино дают, отсюда уж мы никуда не уйдем, тут и ляжем, но уж все до дна выпьем!

Я первый раз видел тогда дом отдыха внутри и, помню, обратил внимание на то, что подавальщицы — несколько человек — сели за тот же стол, за каким сидели и мы, и во все глаза глядели на Горького.

Но это любопытство подавальщиц подзадорило Алексея Максимовича, и, кивая мне на ближайшую из них, он сказал азартно:

— А ну-ка, Сергей Николаевич, кто из нас лучше знает Россию! Вот, как вы полагаете, — какой губернии она уроженка?

— Рязанской, — ответил я, ни секунды не думая.

— Нет, Саратовской, — так же уверенно отозвался он.

Конечно, подавальщица могла бы слукавить и сказать из вежливости, что она действительно саратовская, но она захотела быть правдивой и сказала певуче:

— А я и вовсе здешняя, ялтинская!

Мы с Алексеем Максимовичем посмотрели друг на друга и расхохотались.

Послеобеденный мертвый час в доме отдыха тем временем пришел к концу и, кажется, даже раньше, чем обычно, так как всем хотелось видеть Горького. Алексея Максимовича пригласили в сад сниматься с отдыхающими; нашлись тут у него и знакомые по Москве.

Однако пробыл он тут недолго, и когда ехали мы обратно в Ялту, он говорил с подъемом:

— Какова, Сергей Николаевич, идея-то — такие дверцы отдать под дома отдыха для рабочих? Где еще в мире есть что-нибудь подобное? А перед вашим приездом я в Ливадии был. Там, понимаете ли, в царском дворце крестьяне отдыхают, — вот это зрелище!.. За границей сочиняют еще, по старой привычке, новых царей для России, а прежней России уже и в помине нет, и в царском бывшем дворце посиживают себе у окошек бывшие мужики посконные, поглядывают кругом: «Наше…» Хорошо!.. Очень хорошо!.. А что цикады, — начали уже трещать у вас тут?

Как раз в то время, когда мы вернулись из Суук-Су в гостиницу «Марино», туда приехала из Алушты моя жена, и Горький, узнав об этом, не только переоделся в лучший, по-видимому, костюм, какой был в его багаже, но и от своих спутников потребовал принарядиться, надеть галстуки.

— Сегодня будет ужинать с нами жена Сергея Николаевича, поэтому, товарищи…

И этот новый ужин на «Поплавке» прошел так, как будто ужинали мы уже не в Ялте, а на моей даче, а так как жена моя, кроме высших женских курсов Герье, окончила в свое время и консерваторию, то разговор, естественно, касался главным образом музыки у нас в Союзе и за границей.

И в этой области был очень осведомлен Горький.

Гордость за свою страну и радость за то, что семимильными шагами идет теперь она, свободная, по пути прогресса, пронизывала все существо Горького.

Уже одно то, что страна так быстро успела оправиться от разрухи и голода девятнадцатого — двадцать первого годов, радовало его страшно. Но у него, конечно, вполне достаточно было воображения, чтобы представить, что в самом скором времени разовьется из семян нового, густо посеянных в новую, хорошо вспаханную почву.

Он весь лучился, когда говорил на эти темы, так как вполне реально, во всех подробностях видел то, что непременно будет в нашей стране через какой-нибудь десяток лет.

— А что такое, товарищи, какие-то там десять лет для такой огромнейшей страны, как наша? Ведь это же полнейшие пустяки — десять лет!

Среди спутников Горького был и транспортник Крыма, сложного названия должности которого я в точности не запомнил, и, обращаясь ко мне, говорил Алексей Максимович:

— И у вас, в Крыму, тут тоже нового всякого очень много, а ведь вы же хотите все это видеть своими глазами. Напишите вот ему в Симферополь или по телефону скажите, и он вам командирует машину, — сядете, поедете куда хотите, посмотрите, что там вас интересовать будет…

Следует, имейте в виду, Сергей Николаевич, весьма следует почаще смотреть, что делается нового!..

И в этот вечер мы всех пересидели на «Поплавке», и набережная была уже совершенно пуста, когда мы вышли, только рабочие гудронировали в это время шоссе, отчего плотно стоял густой запах асфальта.

Я удивлялся выносливости Алексея Максимовича, несмотря на его болезнь: и теперь, в конце всего этого длинного, на моих глазах проведенного им дня, он казался столь же бодрым, энергичным, полным мыслей, как и утром, хотя не отдыхал за день и десяти минут.

На другой день утром он уезжал из Ялты.

Перед тем мы в последний раз пили кофе на гостеприимном «Поплавке», и теперь Алексей Максимович говорил уже о себе, о своем замысле написать большую повесть после того, как будет закончен «Самгин».

По его словам выходило, что ему непременно нужен будет берег Каспийского моря около Баку, потом нужны будут Армения, Грузия, и он едет главным образом посмотреть на то, что думает изобразить в новой повести.

Не знаю, как для кого, а для меня лично писатели-художники — скажем на минуту, беллетристы — бывают наиболее близки и дороги тогда, когда они горят желанием влить хотя бы в первые попавшиеся слова перед первым попавшимся слушателем новые образы и мысли, из которых со временем сложатся новые их творения.

Тогда они на глазах как-то очень молодеют душой, тогда бурным бывает разбег их фантазии, и очень многое из того, что будет ими впоследствии отброшено, как совершенно излишнее, кажется им самым важным, наиболее необходимым, именно тем, ради чего только и стоит писать новую вещь.

Но с Горьким было не совсем так. Чувствовалось, что он уже не раз делился своим замыслом с другими и говорит готовыми уже, очень сжатыми словами, избегая деталей. Помню, у меня составилось такое впечатление, что задумана была повесть приключенческого типа.

При том колоссальном обилии наблюдений, которым обладал Горький, подобная повесть могла бы выйти очень яркой, но, как известно, замысел этот так замыслом и остался.

И вот поданы уже машины на двор гостиницы «Марино», и Алексею Максимовичу говорят, что пора ехать.

Все ли слова сказаны нами друг другу? Нет, конечно, — мы только начали говорить их в эти два дня, а машины уже неумолимо блестят своими кузовами, готовясь увезти того, кто стал мне очень близок, куда-то по пути к весьма далекому Каспийскому морю.

Мы обнялись на прощанье, и снова слезы его на моих щеках…

— Прислать вам книги мои, Сергей Николаевич?

— Пришлите, пожалуйста, пришлите, — у меня их почти нет! И карточку свою тоже!

Наконец, в последний раз ловлю я своими глазами светлые, как бы изнутри освещенные глаза Горького, и… машина его исчезает за поворотом стены.

В повесть, какую собирался написать он, должна была войти такая картина: весь осиянный лучами заходящего солнца появляется вдруг перед какой-то девочкой на берегу Каспийского моря необыкновенный всадник на красивейшем коне, но через несколько мгновений поворачивает коня, стрелою мчится от берега вдаль и скрывается за курганами, а она остается, пораженная этим видением.