Выбрать главу

По бокам шли еще две: учительница истории, Лидочка Панова, высокая и, конечно, насколько возможно, худая, с картузом углей и коробкой килек. Она решительно резала локтями воздух, плоско шаркала большими подошвами и через каждые десять шагов повторяла: «О, какой воздух!» Курсистка Яценко несла только стаканы, но зато все время спрашивала: «Где это Тихое озеро? Мы возьмем одну лодку? Отчего не взять две лодки? Вы умеете грести? Кто будет на руле? В Одессе я всегда сидела на руле. А вы умеете править?»

Лидочка на все вопросы аккуратно отвечала «угу» и, занятая чем-то глубоко своим, упорно смотрела в спину лаборанта.

Позади всех, шагов на сорок, шел последний — художник-портретист, блондин и немножко франт, Поль Луцкий.

Все жили на одной даче, и все очень любили друг друга, но в это утро Поль Луцкий поступил как предатель — нарочно отстал, невинно рассматривал елки по сторонам и всем туловищем и выражением глаз показывал, что он идет в лавку за папиросами, что те — с самоваром, колбасой, капотом и кильками — совершенно посторонние, и даже обменивался со встречными полуулыбками по адресу тех… диких.

Луцкий нес большой хлеб, нож и сковородку, но эти презренные предметы были так искусно завернуты, что походили отчасти на теннисную ракетку, отчасти на гитару…

* * *

На пристани выбрали «Ласточку», красную, добросовестно большую и широкую, как комод, лодку.

Лаборант на передней паре греб по-морскому, с выплеском: весла выворачивались вокруг кистей, плашмя скользили назад по воде, окачивали всех и сразу глубоко забирали воду. Так глубоко, что часто уходили под лодку, и рукоятки беспомощно лезли вверх.

Докторша на второй паре отставала, цеплялась за переднюю пару и бурно возмущалась:

— Гребите по-человечески!

— Я именно и гребу по-человечески.

— Гребите без выкрутасов… Вы тормозите лодку!

— Я не торможу лодку. Если не умеете, — нечего лезть.

— Ну и черт с вами! Гребите сами.

— Тем лучше! От вас, как от козла…

— Чучело!

— Сама чучело!

Остановились и хохотали. Курсистка заявила, что умеет по-морскому, бросила руль и полезла на весла, докторша — на ее место. Учительница замерла, высчитала в тоске, что до ближайшего плота сорок пять шагов, ей же не проплыть и двадцати, даже натощак. Художник наступил ногой на спасательный круг: «Двух не выдержит; да и черт с ними: порядочные люди так себя не ведут в лодке… Боже мой, когда же они пересядут?» Как ни странно, лодка все-таки не перевернулась.

Гребли ровнее. Глаза ленились и не моргали. Сонные плоты на реке, проплывавшие песчаные откосы и мерно бежавшая за кормой струя разбудили эстетические эмоции. Учительница потянулась за кувшинками. Заколыхался и всплыл деликатный образ Офелии с веночком на голове, поразительно похожий на Лидочку Панову, и ей стало ужасно жалко себя.

Художник съел уже целый фунт семечек. Отряхивая с коленей шелуху, спустил в воду руку, подумал и деловито, заученно заскулил:

«Шумен праздник… Не счесть приглашенных гостей…»

Курсистка бросила весла:

— Луцкий, голубчик, пожалуйста, не надо!

Лаборант охотно присоединился:

— На берегу. Ей-богу, успеете! А то вы нас так растрогаете, что мы не сможем грести…

И тихо добавил для одной курсистки:

— Если он не замолчит, я переверну лодку!

Однако природа действовала на всех неотразимо: через пять минут эстетические эмоции пробудились с новой силой. Докторша перебрала в уме «Вниз по матушке по Волге», «Много песен слыхал…», «Среди долины ровныя…» — все мотивы, приспособленные для пения в лодке, отбросила их и запела, без голоса, но довольно громко:

«Реве тай стогне…»

Как котенок хватается за тянущийся по земле конец веревки, так всякий, с голосом и без голоса, как только услышит «Реве тай стогне…», не может спокойно слушать и молчать. Действительно, прицепились все. К сожалению, как почти всегда случается, со второй строфы уже не знали слов. Один помнил начало, другой — конец, что для хора совершенно бесполезно.

Пели еще «Солнце всходит и заходит» точно по такому же методу, и хор распался.

Художника не просили, но он, забыв нанесенную его декламации обиду, запел: