Многое в искусстве обнаруживает себя зря, и если бы люди говорили на одном языке, многое из сказанного, ставшего искусством в силу национальных рамок языка, — может быть, не появилось бы вовсе. Так, мне думается, и среди пушкинской прозы есть кое-что, чего не было бы, если бы Мериме писал по-русски.
Подумать страшно, как много сил и материальных средств расходуется на т. н. социалистический реализм, на то, чтобы убедить читателей в том, в чем убедить писателя нельзя. Забывается, что писатель — это прежде всего читатель, преодолевший чужое зрение и научившийся видеть сам. Если он видит сам — рано или поздно он найдет средства изображения свои, т. е. убедит читателя в своем мире или в кусочке мира, расширит арсенал познания жизни (в прошлом ли, в настоящем ли). Искусство по сути дела есть искусство детали, ибо только верно и по-новому убедительно изображенная деталь может заставить поверить правде художника. Поверив детали, читатель поверит всему, что хочет сказать художник. Под деталью не следует понимать лишь деталь пейзажа, интерьера, но и деталь психологическую, на которой держится искусство хотя бы Достоевского.
К тому же деталь пейзажа, интерьера — в большинстве случаев символ, намек на что-то большее, и если эта сторона дела найдена и похожа, деталь приобретает особо веский вид, становится аргументом неотразимым.
Писать правду для художника — это и значит писать индивидуально, ибо правда становится общей уже после того, как она овеществлена в искусстве. Как предмет творчества, правда всегда лична.
Как результат творчества она может быть отведена в критические загоны и клетки, на нее вешают ярлыки, о которых не может думать художник в момент зачатия вещи, в момент, когда никакого другого искусства нет. Гражданские стихи Некрасова, лучшие картины передвижников — это прежде всего искусство для искусства, чистое искусство. А как результат творчества оно может быть поставлено на ту или другую полку, что для художника не должно быть важным. Творческая сила Врубеля свела его с ума, и нетрудно подумать, что клетки мозга человека с его одинокими, индивидуальными видениями такой силы и не могли выдержать правды жизни такого напряжения.
Конец 1950-х — начало 1960-х
Восемь или двенадцать строк
О сонете
Когда-то с Пастернаком мы говорили вот на какую тему. Какой размер русского стихотворения идеален. Пастернак говорил, что, по его мнению, — восемь строк, два четверостишия вполне достаточно, чтобы выразить мысль и чувство любой силы и глубины.
У него в стихах есть этот подсчет.
Кстати, эти восемь строк Пастернак давно написал. В «Разрыве» есть удивительное восьмистишие, подобного которому не знает русская, да и мировая поэзия тоже. Напомню:
Поистине, о Пастернаке можно сказать, как Гоголь говорил о Пушкине — «у него бездна пространства».
Емкость стиха Пастернака совершенно исключительная в нашей, да и в мировой поэзии.
Восьмистишия кавказского фольклора ложатся на эту же чашу весов.
Я говорил, что двенадцать строк — наиболее емкая форма русского стихотворения. В восемь строк трудновато уложиться. Мне кажется — четырнадцатистрочный сонет и был такой канонизированной формой в мировой поэзии, за которой стоит опыт многих веков… В дальнейшем скованность, формалистическая напряженность формы сонета ослабла ценой потери двух строк.
Есть ли у Шенгели[82] в его очень интересном учебнике подсчеты двенадцатистрочных и шестнадцатистрочных стихотворений Пушкина, Лермонтова? Интересно было бы посмотреть.
Онегинская строфа тоже вышла из сонета.
Конец 1950-х — начало 1960-х
Национальные границы поэзии и свободный стих
Поэзия имеет национальные границы во много раз более глухие, чем проза. И в этом не беда, а счастье поэзии.
82
Шенгели Георгий Аркадьевич (1894–1956) — писатель; автор книги «Техника стиха» (М., 1960).