– Ну, положим, – сказал профессор и глянул строго в щель между очков и лохматых бровей.
– Вы, кажется, разрабатываете проект обводнения Донбасса? – расскажите!
– Мер очень много, – ответил строго профессор и пожевал губами. – Со временем я их опубликую.
– А я все по-прежнему в ста комиссиях, – сказал иронически инженер и быстро спросил: – А вы надолго в Коломну? – Колоссальный проект! – И перебил себя: – Вы не обращали внимания, Пимен Сергеевич, на то, что все строительства всегда на крови, как и всякая живая жизнь, впрочем. Мы, люди, родились в крови и умираем, потому что остановилась кровь. Человеческая любовь начинается и кончается кровью. Я не знаю ни одного строительства, где не было бы крови, – строят дома – сорвался со стропил рабочий, построили завод – машины измололи мастера, ведут дорогу – поезд свалился под откос, роют канал – прорвалась плотина затопило рабочих. Это мистично, но это факт, – все на крови. Кругом – кровь и кровь. И красное – кровавое – знамя революций есть символ кровавых рождений. Когда же исчезнет кровь, тогда Донбасс будет занесен безводными песками. На вашем строительстве еще не было крови? – тихо спросил Полторак и смолк.
– У меня сегодня день повторности явлений, – удивленно сказал Полетика.
– О чем вы говорите?
– Это, знаете ли, так, пустяки.
– А крови на вашем строительстве еще не было?
– Нет, не было, – ответил Полетика.
– Будет, будет! – воскликнул Полторак, и зубы его, обезображенные золотом, этим золотом злобно блеснули. На секунду он стал очень серьезен, глаза примерились, точно он стрелял в цель, и он сказал деловито: – Вы не хотите сегодня познакомиться с моими коллегами. А это было бы интересно для обеих сторон. Разрешите откланяться. До завтра, в Коломне.
Инженер Полторак всегда выглядел тщательно-чистым, крепкий человек, – и он всегда вызывал у профессора Полетики ощущение грязной липкости.
Полторак встал и пошел к своему столику. Иностранцы поклонились Полетике. Лакей принес поджаренную булку и молочный суп. Профессор, строго оглядевшись вокруг, прикрыл салфеткой бороду, повязавшись сзади, как повязываются дети, – и стал медленно и сердито есть, – и стало понятно, что сердитость Пимена Сергеевича очень добра.
Мысли о надвигающейся на Европейскую Россию пустыне принадлежали Пимену Сергеевичу, его раздумий никто не знал, кроме двух-трех соработников и учеников, – Полторак заговорил его словами, – Пимен Сергеевич отнес это за счет повторности явлений.
Пребывал профессор в этом зале иностранцев и русских, подделывающихся под европейцев, явлением чужеродным. Гремел с хоров оркестр. Электричество загорелось очень просторно в этом белом зале.
Посыльный принес Минеи святых за месяц август и молвил, получая за труды:
– Этих самых святых Пименов, оказывается, почитай с десяток, а то и больше. Всех не нашлось. Вам позвонят.
Часы до поезда Пимен Сергеевич провел у себя в номере за Четьи-Минеями, листал их так же внимательно, как перелистал за свой век десятки, сотни тысяч математических страниц английских, немецких, французских, русских книг строительства и математики чистой, той, которая бесконечна и упирается в непознанное человеком, давая право человеку расчетом звезд строить каналы и новые реки, заводские машины и различать атомы. За книгами Пимен Сергеевич не походил на старика.
Однажды к профессору звонил телефон.
– Товарищ профессор Полетика? – Здравствуйте, Пимен Сергеевич. Говорит антиквар Михайлов. Я к вам послал Минеи за август, других пока не нашлось, дошлю, как достану. Пока имею сообщить о нескольких святых православной церкви Пименах. Первый. Преподобный палестинский, подвизался в пустыне Руве при Маврикии. Пятьсот восемьдесят второй – шестьсот второй годы. Память двадцать седьмого августа. Второй. Пимен Великий. Умер в четыреста пятидесятом году. Египетский авва. Сподвижник Паисия Великого и Иоанна Конова. Постоянно плакал о грехах своих и других людей. Своими назидательными речами имел большое влияние на окружающее его общество. Третий и четвертый. Пимен многоболезненный и Пимен преподобный, киево-печерские иноки. Мощи их почивают в Антониевой пещере. Последний из них был другом преподобного Кукши, имел дар пророчества. Память двадцать седьмого августа. – Пока все. Об остальном письменно сообщу на днях, и пришлю книги. Имею честь откланяться.
Букинист повесил телефонную трубку. Профессор вернулся к столу и к Минеям. Он не ясно понимал, зачем ему понадобились святые и преподобные Пимены. За Пименами возникал инженер Ласло. Навыком ученого, привыкшего к книгам, Пимен Сергеевич положил в свою память издателя – Киево-Печерскую лавру. Киев был родиной Пимена Сергеевича, гимназистом он часто бегал в страх качающихся во мраке свечей и лампад и в сырую прохладу пещер над Днепром, где в раках лежали нестрашные трупы святых, мощи. Сырость пещер напомнила светлый простор петербургской квартиры, коридора, порога, за которым Пимен Сергеевич простился с Ольгой.
Профессор Полетика читал славянскую вязь:
«Что тя ныне, Пимене, именуем; монахов образ, и исцелений самодеятеля, воздержания ранами страсти уязвиша душевныя, гражданина ангелов и собеседника, вышния метрополии жителя, добродетелей сосед, и благочестивых утверждения. Моли спастися душам нашим».
«Светильник рассуждения быв, озаряя души приступающий к тебе с верою, и стязю жизни показуя тем, мудре. Тем же тя хвалами ублажаем, совершающе сотое твое торжество, Пимене, отцов похвало, постников удобрение. Моли спастися душам нашим». На обложке тисненого черного переплета Миней было распятие Христа.
Профессор отложил в сторону книгу, похлопал по ней пальцами. Детство, печерские пещеры, церковь Старого Пимена, жена, супружество, десятилетие революции, ломбард у Старого Пимена, – эти Минеи были наивны, дряхлы и – мертвы, никогда жизнь не вернется к ним, эта река человеческого духа – умерла, с христианством покончено. Там поистине все было на крови, пусть эта кровь превратилась в России в плохой кавказский кагор и в ситные опресноки. Двадцать пять лет тому назад мораль тех лет благословила любовь профессора, и в буфете в ломбарде продаются теперь простокваша и пирожные, – весну ж профессора, строителя Полетики сменил Ласло, но труд профессор отдал социализму. Полу, любви, крови – каждый человек многое отдает в своей жизни. На аукционе в ломбарде продаются швейные машинки и буфеты Сухаревского модерна, их маклачат чуйки. Одно непреложно навсегда – человек должен быть честен, правдив и чист, «добродетелей сосед», – иначе – гибель, – и каждый должен иметь свою честь. Святые Пимены, мертвецы, не стали образом. В Антониевой пещере, в Киево-Печерской лавре холодно, темно, страшно, – мальчику Полетике в пещерах всегда становилось беспомощно, все делалось ненужным, – там горели лампадки и свечи, упиравшиеся в вечность, и свечи подтверждали страх и ненужность – всего, начиная с этих пещер: так бывает в жизни, когда все становится ненужным, – это – болезнь, смерть. Профессор Полетика вечность заменил бодростью и строительством. Академик Лазарев, вкапываясь в физические законы человеческой жизни, строя физические фундаменты человеческому бессмертию, установил, что самая высокая острота восприятий у человека – в двадцать лет, – пусть так: взятое к двадцати годам, человек сопоставляет всю жизнь, – и сопоставлять надо честно – во имя физических законов и строительства человеческой жизни.
Пимен Сергеевич стряхнул с мозгов мысли о прошлом. На память пришел Полторак. За холодом пещер стал зной пустынь. И за пустынями стала Россия, СССР, социалистическое строительство.
Пимен Сергеевич подошел к окну. Земля стемнела. Кремль уходил своими башнями в небесный мрак, звезды в небе светили июльски-усталы, над зданием ЦИКа горел красный огонь. Под Кремлем лежала Москва тысяча девятьсот двадцать девятого года, колоссальных дел и замыслов, колоссального мужества и колоссальной напряженности. Всячески напряженная, до судорог, Москва, как весь СССР, шла солдатским шагом военного похода – в социализм, чтобы победить. История в те годы не шла, но бежала, не текла, но строилась, как строилась вся Россия. На самом деле, если б была введена униформа цехов строителей, Россия ходила б армиями. И на самом деле Москва жила в тот год бытом военного лагеря, в серых и героических буднях, как солдатская шинель, в героических приказах осадного положения, не допускающих возражений, в крепостном – и не страшном – продовольствии очередей. В крепость превратился город, бывший невоенным, в городе остались старики, дети, ненужные походу истории, повисшие на ней. Город жил переуплотнением крепости. Как всегда в крепостях и в походах, из-за глетчеров и глетчерных воль, которые идут и ведут историю, – из-за глетчеров, из них, из-под них ползли сырости и плесени недовольств, неверия, усталости, предательства, грязи, хлипи, зловония, потому что отбросы из крепостей некуда вывозить. И, как часто в крепостях, именно отбросы больше всего говорили о войне. Все было понятным. Именно так должны строиться истории, когда они – строятся. Отбросы надо забыть. Надо строить новые дороги в небывшее, чтобы по этим дорогам пошла жизнь, людей в историю надо гнать, ибо все разумное – действительно. Щебни истории надо закапывать в геологию, как щебни строительства.