– Какая ж тут контрреволюция?
– Что касается вас, то вы контрреволюция бытовая, – тихо сказал Ожогов и сумасшедше прищурил глаз, – и очень я жалею, что не приставил я вас в мое время к стенке, не расстрелял, когда был председателем исполкома. Что касается краснодеревщиков, то они контрреволюция историческая, организованная вместе с господином вредителем Полтораком. Я все про вас знаю, сукины дети, только мне не верят.
Бездетовы молчали оловянными глазами, насторожившись. Яков Карпович наливался лиловою злобой и торжеством одновременно, вместо репы походил на пареную свеклу, – пошел к окну, захихикал в вежливости и торжестве, засучил руками, усердно тер их друг о друга, точно в морозе.
Сказал Полторак, усмехнувшись:
– Не ошибаетесь ли вы, Яков Карпович, что у юродов убивают мерзавцы и убивают сумасшедших?
Скудрин не ответил Полтораку.
– Знаете, братец, – заговорил, засипел Яков Карпович, очень вежливо и очень торжественно, – убирайтесь отсюда ко всем чертям. Я вас чистосердечно прошу!
– Извиняюсь, братец Яков, я не к вам пришел, ноги моей не будет в вашем доме, я на нейтральной почве – на подоконнике. Я пришел на историческую контрреволюцию посмотреть и с ней побеседовать, – ответил Иван.
– А я прошу, – убирайтесь к чертовой матери. Нынче на нашей улице масленица! Полетику я сам повидаю.
– А я не пойду к ней!
Павел Федорович медленно глянул оловом глаз на брата Степана и сказал строго:
– Разговаривать с юродами мы не можем, – не уйдешь, велю Степану выгнать тебя в шею.
Степан глянул так же, как брат, и поправился на стуле. Охламон молчал, щурил ехидно глаза и не двигался. Степан Федорович нехотя встал от фрегата, пошел к окну. Охламон трусливо слез с подоконника, оставив на свету одну лишь голову. Яков Карпович торжествующе хихикал. Степан подошел к окну, – Иван Ожогов исчез во мраке, гримасничая. Шумел за домом дождь. Из мрака сказал охламон:
– От меня не уйдете, – и свистнул.
За домом шумел дождь, и было тихо, как тихо бывает в лесу. Леса наступали на Коломну, надвинутые ночью. В Маринкиной башне кричали совы, карауля башенные века. Коломна запахла конским потом. Ольга Павловна Тучкова в тот час добралась уже до своей деревни и, счастливая, благодарная деду Назару Сысоеву, что он продал ей стулья и кресло, засыпала на полчаса в Назаровой избе на соломе, чтобы ехать через полчаса со стульями к поезду в город. Барин Каразин в тот час бился в припадке старческой истерии. У Маринкиной башни кричали совы. Охламон ушел. Яков Карпович, торжествующий, никак не знал в тот час, что это был один из последних его часов в страшной и длинной его жизни. Лил во мраке дождь, уже по-осеннему, на многие часы.
– Я пойду, – бессильно сказал Евгений Евгеньевич.
– До часу ночи, – сказал старший Бездетов.
– До часу ночи, – сказал Скудрин.
– Да, до часу.
Ночь над городом в дожде следовала неподвижна и черна, как история этих мест. Дом Скудрина провалился во мрак и немотствовал перед путиной в луге. Старик Скудрин пребывал в счастии и в бодрости, – и в кислой тишине спальни зашлепали туфли старика – к постели Марии Климовны. Мария Климовна, пергаметная старушка, спала. Свеча в руке Якова Карповича дрожала. Яков Карпович хихикал. Яков Карпович коснулся пергаментного плеча Марии Климовны. Глаза его слезились в наслаждении. Баба-провинция спала в кабинете.
Он зашептал:
– Марьюшка, Марьюшка, да, кхэ, это жизнь, – это жизнь, Марьюшка, да!.. – и старик слышал гром взрыва, видел его взлетающие огни, дым, запахи, летящие в стороны камни, сипенье воды. Старик пляснул около постели.
Осьмнадцатый век провалился в российско-вольтеровский мрак.
В тот час на лестнице в мезонин младший Бездетов, Степан Федорович, встретил Катерину, потрогал ее плечи, крепкие, как у лошади, и покорные, как у коровы, пощупал их пьяною рукою, зашептал. Катерина стояла покорная и беспомощная.
– Ты там скажи своим, – сказал Степан, – опять устроим. Найдите, мол, место, в бане у вас, или где.
Евгений Евгеньевич опять будет. А сама иди сейчас в баню.
Катерина ничего не ответила. Коровообразная, она стояла рядом с Бездетовым в покорности и бессилии, опустив руки. И она обняла Бездетова, прижавшись к нему и смяв его.
За прежние приезды Бездетовых у них возникла традиция, столь обычная в обывательских тылах, – Катерина созывала подружек, братья доставали вина, – в бане, где хранилось у старика Скудрина приданое Катерины, в дальнем углу сада занавешивались окна, банный полок превращался в стол, девушки раскладывали на полке вареную колбасу, шпроты, конфеты, моченые яблоки, Бездетовы раскупоривали алкоголи. В бане зажигался ночник на первый час пьянства, затем тушился, и все банные часы собеседники и собутыльники говорили шепотом. Баня пребывала в осьмнадцатом веке так же, как дом, вольтеровски-колдовское наваждение. Девушки пили и напивались. Братья любознательствовали тем, как у пьяных людей, и у женщин в частности, когда они очень пьяны, надолго на лицах застревают одни и те же выражения, созданные алкоголем. В тот час, когда одна из девушек, дошкольница Клавдия Ивановна, дочь Риммы Карловны, начинала по-мужски опирать голову рукою, когда зубы ее скалились, а губы каменели в презрении, когда курила она одну папиросу за другой и пила коньяк, как воду, и говорила одно и то же: – «я пьяна? – да, пьяна, – и пусть! Завтра я опять пойду в школу учить, – а что я знаю? чему я учу? – вы красное дерево покупаете? старину? – вы и нас хотите купить вином? вы думаете, я не знаю, что такое жизнь? – нет, знаю! и пусть, и пусть! – а завтра в шесть часов я пойду в домпрос на совещание, – вот мой блокнот, тут все написано!., и пусть!..» – в этот час, когда зубы Клавдии Ивановны скалились и была она безобразно-красива, – начинал Степан Федорович убеждать Катерину ласковыми словами, полными иронии: – «а вот ты кофточку не снимешь, Катюша, не посмеешь!» – и Клавдия Ивановна кричала тогда придушенным шепотом, ероша стриженые волосы, по-мужски опирая голову и не поднимая от стола остановившихся своих глаз: – «покажет! Катька, покажи им грудь! Пусть посмотрят! – Я тоже разденусь, хотите? – Вы думаете, я пьяница? – я сегодня пришла, чтобы напиться в дым, в дым, – понимаете? – в дым!., была не была!.. Катька, разденься, пусть глядят, мы не стыдимся предрассудков!» – Клавдия Ивановна начинала тогда рвать вороты своих блузок, Катерина помогала ей расстегиваться, убеждая всегда одним и тем же: – «Клава, не рви одежду, а то дома узнают, – не сердись, лучше я разденусь…» – и Павел Федорович, старший, тушил тогда ночник.
На лестнице в мезонин было темно. Катерина обняла Бездетова, прижалась к нему богатырским своим телом, смяв его, и она заплакала, злобно и покорно.
– Что ты? – спросил Степан Федорович.
Катерина не ответила в плаче, – она прижала Степана Федоровича к барьеру лестницы так, что ему стало трудно дышать и больно, он потерял равновесие.
– Что ты, Катерина? – спросил Степан Федорович. И Катерина взвыла, заплакав навзрыд, отпустив
Степана и рухнув головой и плечами на барьер. Барьер пискнул под нею и закачался.
– Беременна я! – провыла Катерина. Маринкина башня безмолвствовала в ночи.
В селе Акатьеве в тот час, – в селе, которое должно было быть залитым водою, когда закончится строительство монолита, – старик Назар Сысоев разбудил Ольгу Павловну, присел на корточках над нею, потрогал ее за рукав, помотал головой, дремучий и седой старик.
– Павловна, – сказал он, – а, Павловна! Я пойду лошадь запрягать, ехать время, вставай, молоко на по-гребице. – Он помолчал. – Что деится, Ольга Павловна? что деится, а? а ты послухай, землю послухай, – тишина. – к чему бы? – и человек человека перестал уважать, злобятся все, прямо как на войне. Сыновья мои – Василий прямо с войны в охломоны пошел, а Степан да Федор – в коммунисты на строительство.
– А? да? – надо вставать? – спросила спросонья Ольга Павловна.
– Нет, ты поспи, поспи еще чуток, пока запрягу. Стар я, да и один я зато, сыновья те – вон, что… Мысли разные приходят. Молоко, говорю, на погребице, касатка. Я пойду запрягу. Подожди зато меня… Ты послухай!.. Деды жили, прадеды жили, и было у нашего села Акатьева ремесло, – водили мы плоты на Волгу, тыщу лет водили, а может и больше, сызмальства приучива-лись, каждый пригорок, каждый перекат знаем, что под Рязанью, что под Касимовом, что под Муромом. Испокон века рекою жили, плотами. И, сказывают, кончится наша жизнь, не будет теперь Оки ни под Рязанью, ни под Блатьмой, кончится река, в Москву потечет, на новые места переселится… Ты послухай! – я думаю, врут, не будет такой реки, немыслимое это дело, – тыщи лет жили и вдруг кончается наша жизнь. Я думаю, врут про реку, хотя, действительно, строют. Нельзя поверить, что не то, чтобы мы плоты перестали гонять, а даже самое Акатьево под воду уберется, как Китеж-град… Ты только подумай!..