Так депутатши корили своих мужей. И не диво, что мужья на меня обрушились.
— Не надо этих опасных примеров, гибельных прецедентов! Оставь, пусть все идет своим чередом.
Ну я и оставил. Мне, что ли, больше всех нужно.
Так вот, я не собирался открыто писать тебе, милочка, если бы не вчерашнее твое письмо с этаким сердитым пассажем:
«Стыдись, Меньхерт! Как только ты людям в глаза смотришь, как у тебя совести хватило против Кошута в пятницу голосовать! * Уж если ты сам своей глупой головой сообразить не мог, что делаешь, хоть бы в «Пешти хирлап» прочитал — там прекрасно сказано, каких почестей заслуживает Кошут от нации. Да знаешь ли ты, что вы покойника обокрали…» и так далее.
Тьфу ты, бестолковая женщина! И это мне ты смеешь говорить? Меня честной, серьезной политике учить, меня и мою партию? Да в своем ли ты уме? Ей-богу, я всерьез подозреваю, что у тебя какой-то крайний левый поклонник завелся, который твои мозги на свой фасон перекраивает.
Это меня ты укоряешь, меня, который Кошута больше всех исторических личностей любит? Который прямо заявляет, что у нации, не умеющей ценить своих великих людей, никогда их и не будет? У нас про тощую землю говорят, что она плоха для пшеницы. А разве не правильней сказать — да во сто крат правильней! — что это пшеница для нее слишком хороша?
И уж поверь: я с легким сердцем читаю в исторических книжках про битвы при Шайо и Мохаче *. Ведь все равно павшие там герои до наших дней не дожили бы. И гибель Конта * с товарищами не оплакиваю; разве что подумаю, насколько проще была в те времена партийная тактика: недовольные не шли шуметь в «Охотничий рог», а тихо, мирно отдавались в руки будайскому палачу, и в партии опять восстанавливалось согласие.
Никакие проигранные сражения и подавленные революции меня не печалят, не вызывают ни стыда, ни горечи, потому что я знаю: это все пустяки, это доказывает только, что венгры были слабее своих врагов.
Но когда я читаю, что сейм лишил всех прав состояния Ференца Ракоци, мне рвать, метать, убивать хочется, потому что венгры совершили подлость.
А ведь «пустяки», которые меня не печалят, — это реки крови, горы трупов целые; а печалит всего-навсего протокол — маленькая грязная бумажонка.
Так что не думай, пожалуйста, что мне, мамелюку, безразлично, как Лайоша Кошута хоронить.
Эх, да что вы, женщины, в политике понимаете! Волос-то у вас долог, а ум вот…
Помнишь, как мы, еще молодоженами, жили вместе с моей бедной покойной матушкой? Ты ее все «злюкой свекровью», а она тебя «непутевой женой» называла.
Сколько злобы, сколько распрей всегда было между вами, пока она, бедняжка, наконец не перебралась из дома куда-то на деревню. Но мира все равно не наступило: уволенные поварихи, проезжие разные, бродячие проволочники-словаки то и дело передавали тебе ее колкости.
Тебе хотелось, чтобы я с ней порвал, а ей — чтоб я к тебе переменился.
Я противился, говоря: «Клари, не выдумывай! Как это я с собственной матерью порву?» А ей, бедной, твердил: «Не могу же я к законной жене не питать привязанности!»
Я вас обеих любил; но объясняй не объясняй — вы все равно в толк взять не хотели. Сколько раз ты требовала: «Или я, или она — выбирай!»
А помнишь, когда мама скончалась, как равнодушно ты к смерти ее отнеслась? Меня это очень обидело.
«Нехорошо, — сказал я, — не всплакнула даже. Плачь сейчас же!»
А ты раскричалась, руки в боки: «Как же, стану я плакать по приказу! Кто это меня заставит, хотела бы я знать!» — «Но послушай, она же мне мать родная!» — «А мне враг лютый! Плачь сам, если тебе так нужно».
Ты, конечно, была неправа; несколько слезинок все-таки можно было уронить — хоть приличия ради, хоть для слуг, чтобы люди не болтали, чтоб меня в моем горе утешить. Но раз уж ты сама не догадалась, не захотела, я не стал настаивать. Ты и так натерпелась от бедной старушки еще при ее жизни.