— Назначаю Курта Майера, конторского служащего, проживающего по Литценбургерштрассе, двадцать один, наследником моего ресторана «Гарем» и прочего моего имущества.
— Покорно благодарю, — сказал Курт. — Но не ранее как через сорок пять лет.
— Нет. Много раньше, — спокойно промолвила Мария.
Адель смотрела на нее — во время всего дальнейшего разговора только на нее; она была теперь на высоте положения, у нее был вид настоящей хозяйки.
— Но только на одном условии: что вы не поженитесь.
— Мелочь! — легкомысленно бросил Курт.
Адель не удостаивала его внимания, она обращалась только к Марии:
— …что он на вас не женится, не будет с вами жить и что вы не войдете пайщицей в предприятие. Больше мне ничего не надо. В остальном делайте что хотите. Так. Теперь я это закрепляю.
Она писала. Курт подталкивал Марию и пытался встретиться с ней взглядом, но это ему не удавалось. Наоборот, Адель, всякий раз как отрывала взгляд от бумаги, неизменно встречала глаза Марии, в которых ей чудились ожесточение и угроза, потому что это были глаза еще не омраченной сероватой голубизны. Зато у самой Адели глаза становились с каждым разом мрачнее. Она казалась очень старой — не от усталости, не от увядания, а потому что предвкушала месть из-за гроба.
— Он обязуется не вступать с Марией Леенинг из?..
— Вармсдорфа, — подсказала Мария.
— …в фактический брак… — Адель продолжала писать.
В этот миг у всех троих было ясное сознание, что она подписывает свой смертный приговор. «Причиной — я, — думала Мария. — Я знаю; но почему? Из-за миомы, конечно из-за миомы!» Одновременно в памяти она услышала слова: «Досада в доме в утренний час». Что это такое? Ах да, Нина прочла по картам, но это относилось только ко мне одной, — не так ли? Адели это не касается… И это ведь только гадание на картах. Но все-таки! Адель тоже знает — и ей страшно! Правда, ведь Адель так и сказала: «В этот час тянет на всякие безрассудства. Знаешь, Мария? Утром от четырех до пяти ты должна особенно следить за собой!» Да, Адель именно так и сказала, и мне пришлось выпить коньяку, когда я это услышала.
Курт нетерпеливо прохаживался взад и вперед. Всякий раз как он останавливался, перо Адели скрипело. Горела только настольная лампа, все остальные были выключены. Здесь и там ее свет выхватывал из сумрака, где мягкого, где совсем густого, нахохлившуюся куклу или сверкающую медь. Вдруг шумный шелест: гирлянда бумажных цветов, как раз над их столом, оборвалась с одного конца, полоснула по столу и чуть не смела листок. Мария успела придержать завещание. Адель резко отодвинула свой стул и хотела бежать. Никто не рассмеялся.
— Зачем, собственно, я это делаю? — спросила Адель, возвращаясь к своему завещанию. Она подняла его, взяла в обе руки.
— Оставь! — закричал Курт, видя, что Адель хочет разорвать бумагу.
Настольная лампа, под которой скользнула его голова, осветила его лицо, бледное и необузданное, с перекошенным ртом.
— Любимый мой! — проворковала Адель и подписала документ. — Да, чтоб не забыть! «Берлин, пятница, пятнадцатого мая тысяча девятьсот тридцать первого года». Теперь все в порядке, можешь положить в несгораемый шкаф своего зятя. Но смотри в оба, как бы после моей смерти не обнаружилось более позднего завещания! — Она не сводила взгляда с них обоих, с Курта и Марии. — Я еще сохраняю власть и силу, — добавила она. И Курт подтвердил:
— Конечно. Ты вольна располагать собою. — Завещание исчезло в его кармане.
— Теперь, наконец, ты можешь распоряжаться мною как хочешь, Адель! — Он поцеловал ее наскоро и хотел пойти с Марией, которая уже надела пальто.
Адель сказала:
— Оставайся здесь, любимый! А то я тут же на месте напишу другое.
— Как? Я только собрался к Бойерлейнам — выспаться. Неужели запрещается?
— Ты пойдешь со мною домой! Я не хочу оставаться одна в квартире — в соседней с ним комнате. Дверь снята.
— Распорядись, наконец, ее навесить!
Адель подумала, что это не так легко, потому что «он» не позволяет.
Она все так же сидела не двигаясь. Курт тоже вернулся на свое место: квартира Адели и умершего Отто его не привлекала. Мария направилась к черному ходу и с порога пожелала им спокойной ночи.
Она шла пешком по безлюдным улицам. Был серый час беспокойного сна. Все, кого она знала, лежат в постели и, быть может, вздыхают среди дурных сновидений, только двое нет — ее ребенок и Минго. Ребенок ждет ее, сонный, в лучшей комнате квартиры, под теплым, добротным одеялом, купленным ею из первого же заработка. Когда мать войдет в комнату и еще в темноте склонится над его головкой, он весь потянется к ней, просясь на руки. У него — только она, у нее — только ребенок, и они не разлучаются даже во сне.