Ну, хорошо, ну, ладно. Раскудахталась. Миша! Ну, если тебе скучно, — поедем опять принимать парад красных войск — хочешь?
— Что ты со своими паршивыми парадами к ребенку пристал? Он же один, ему же нужны товарищи, а ты ему своими парадами-марадами голову морочишь!.
— Ему нужны товарищи! Так чего же ты молчишь? Хочешь, я к нему пришлю поиграть сына Лациса Картушу?
— Лева! Я же тебе в тысячный раз повторяю: оставляй с вою политику на пороге нашего дома! Чтобы я позволила моему сыну играть с этим латышонком, с сыном палача, который…
— Со-ня!!! Или ты замолчишь, или я уйду из-за стола! Что это за разговоры такие?
За столом тяжелое, душное молчание.
Миша сидит, положив на тарелку вилку и ножик, не притронувшись к цыпленку, и смотрит невидящими глазами в стену.
Что ты? озабоченно спрашивает отец. — О чем задумался?
— Папа, ты знаешь, что такое Эль-Пасо и Дель-Норте.
— М…м… Не знаю. Я думаю, это сокращенное название какой-нибудь организации.
— А знаешь ты, что такое «Охотники за черепами»?
Лицо папы сначала бледнеет, потом краснеет:
— Послушай, ты! Дрянь-мальчишка… Если ты еще позволишь себе сказать что-либо подобное, я не посмотрю на тебя, что ты большой, — выдеру как Сидорову козу! Понял?
Нет, Миша не понял.
На совести Мишиного папы тысячи пудов преступлении.
Но это его преступление — гибель Мишиной души — неуследимое, неуловимое, как пушинка, — и, однако, оно в моих глазах столь же подлое, отвратительное, как и прочие его убийства.
Перед лицом смерти
Сколь различна психология и быт русского и французского человека.
Французская революция оставила нам такой примечательный факт:
Добрые, революционно настроенные парижане поймали как-то на улице аббата Мори. Понятно, сейчас же сделали из веревки петлю и потащили аббата к фонарю.
— Что это вы хотите делать, добрые граждане? — с весьма понятным любопытством осведомился Мори.
— Вздернем тебя вместо фонаря на фонарный столб.
— Что ж вы думаете — вам от этого светлее станет? — саркастически спросил остроумный аббат.
Толпа, окружавшая аббата, состояла из чистокровных французов, да еще парижан к тому же.
Ответ аббата привел всех в такой буйный восторг, что тут же единогласно ему было вотировано сохранение жизни.
Это французское.
А вот русское:
В харьковской чрезвычайке, где неистовствовал «товарищ» Саенко этот рассказан автору одним, вполне заслуживающим доверия, харьковцем. — А. А., - расстрелы производились каждый день.
Делом этим большею частью занимался сам Саенко…
Накокаинившись и пропьянствовав целый день, он к вечеру являлся в помещение, где содержались арестованные, со списком в руках и, став посередине, вызывал назначенных на сегодня к расстрелу.
И все, чьи фамилии он называл, покорно вздыхая, вставали с ящиков, служивших им нарами, и отходили в сторону.
Понятно, что никто не молил, не просил, все прекрасно знали, что легче тронуть заштукатуренный камень капитальной стены, чем сердце Саенки.
И вот однажды, за два дня до прихода в Харьков добровольцев, явился, по обыкновению, Саенко со своим списком за очередными жертвами.
— Акименко!
— Здесь.
— Отходи в сторону.
— Васюков!
— Тут.
— Отходи.
— Позвольте мне сказать…
— Ну, вот еще чудак… Разговаривает. Что за народ, ей-Богу. Возиться мне с тобой еще. Сказано отходи — и отходи. Стань в сторонку. Кормовой!
— Здесь.
— Отходи. Молчанов!
— Да здесь я.
— Вижу я. Отойди. Никольский!
Молчание.
— Никольский!!
Молчание. Помолчали все: и ставшие к стенке, и сидящие на нарах, и сам Саенко.
А Никольский в это время, сидя как раз напротив Саенко, занимался тем, что, положив одну разутую ногу в опорке на другую, тщательно вертел в пальцах папиросу-самокрутку.
— Никольский!!!
И как раз в этот момент налитые кровью глаза Саенки уставились в упор на Никольского.
Никольский не спеша провел влажным языком по краю папиросной бумажки, оторвал узкую ленточку излишка, сплюнул, так как крошка табаку попала ему на язык, и только тогда отвечал вяло, с ленцой, с развальцем: