Выбрать главу

Пришла пора домашних ламп, и с каждой новой выплескивалась из меня печаль — как будто для того, чтоб поддержать огонь.

Дома преобразились: жизнь, казалось, вся сосредоточилась в светящихся кругах, куда сходились тени — черпать свет, как к тихим родникам. Вокруг стояла мгла от испарений человечьих тел, будто бы дымилась легкая вечерняя горячка, разгорающаяся с заходом солнца в колонии больных.

Смеркаться только начало, и между прутьями решетки разглядел я паутинку-звездочку, среди травинок — маленький пушистый шарик, названия которых никогда не знал, — из тех, что легковесней первой нити будущего шелкового кокона, несутся за пределы мира, чуть дунет в них какой-нибудь пострел.

В углу чьего-то сада одинокий тополь, одетый в переливчатое серебро, трепетал весь, будто восклицая: «Вон, там, — она, она!»

Вдруг — та, о ком в волненье возвещал он, в сравненье с ним вся — свет, вся — свежесть, чистота и свадебное ликование, стыдливая невеста, облаченная в свою невинность, — яблонька в цвету!

И что ни появлялось предо мною, распаленным моим чувствам виделось явлением, но всякий раз меня пронзала боль — почти физическая, вроде той, какую я испытывал когда-то, стремясь вдохнуть поглубже воздух моря грудью, где не срослись еще три сломанных ребра.

Я чувствовал давленье силы, над которой я не был властен и не знал, она ли часть меня, или я — ее.

Вкус пепла, появившийся во рту, когда спускался я туда, где суждена была мне неожиданная встреча, возник опять, однако же теперь к нему прибавился какой-то сладковатый привкус крови, вызвав горечь отвращения, едва не тошноты, поскольку мои мысли оказались ужасающе похожи на пиявок, коих в детстве на глазах моих бросали в миску с пеплом, чтобы они извергли выпитую кровь.

Когда же наконец, оставив позади район недугов и агоний, я углубился в лес, где шею и лицо защекотали мне натянутые меж ветвями невидимые нити, то осознал, что это дарит ласку мне весна, а до того во мне, должно быть, смутно отзывались муки, коими сопровождается ее рожденье.

На руку мне капнуло, потом на веко, сухая хвоя брызнула из-под ноги, скакнуло через тропку что-то влажное, наверно жаба, ушастый филин на своем гобое твердил одну и ту же ноту — во тьме подхваченная соловьем и разукрашенная трелью, она из темной бархатной преобразилась в прозрачный переменчивый кристалл. Весь лес стонал и пел, сочился дождевою влагой, истекал смолою, лакомой, как блюдо из душистых трав, неописуемой, как ощущенье полового созреванья.

Но в этом всеобъемлющем дыхании мое смятение искало лишь напоминания об аромате, «какой исходит от примятого куста», окутывавшем ту, что мне явилась стянутая путами. Неиссякаемая жажда приключений вновь овладевала мной и будоражила меня с безумной силой. На обладанье чем еще я мог рассчитывать? В каких еще надеждах обмануться? Меня глодала и терзала острая досада оттого, что я не захотел или не смог решительно использовать недолгие сомненья незнакомки, когда в ее застывшем взоре проблеснула обоюдоострая дилемма. Я презирал себя, как будто упустил по слабоволию и глупости роскошную добычу, позабыв, какой внушал мне страх тогда, меж кресел, пытливый ее взгляд.

Броженье леса наделяло меня мнимой силою, рождавшей безрассудные желанья. Ноги мои сами направлялись в сторону той дальней гонки, к главной магистрали. Успеть бы оказаться на ее пути, дождаться бы ее проезда вечером или ночью! Мне чудилось, что то, далекое безумие через просторы Ланд зовет к себе мое. Я шел быстрей, быстрей. Два раза я терял тропинку, вновь отыскивал ее; прокладывал дорогу через чащу, через ежевику, дрок — а сердце колотилось, словно у бандита, ждущего в засаде.

Горели лампы и в моем жилище. Тучи снова затянули небосвод и, мчась к востоку, задевали крышу. Когда вошел я, комнаты на нижнем этаже полны были тем смутным ужасом, что в опустевших помещениях воцаряется до появления хозяев, ибо кажется: лишь повернется человек, чтобы уйти, как место, где сидел он, занимает призрак Тем временем волна росла, и чудилось мне: толпы женщин угрожающе горланят в дюнах, громыхают на веранде.

— Никто не приходил? — спросил я у слуги.

— Синьора, — был ответ.

Хоть сомневаться, кто имеется в виду, не приходилось, в сердце глухо шевельнулась у меня другая.

— Она была весьма встревожена, — добавил он. — Ждала вас до шести. Просила к ней прийти тотчас после обеда.

В одиноком бытии случаются часы, когда пределы восприимчивости тела словно расширяются до самых стен, так что порою, поднимая руку, чувствуешь биенье сердца кончиками пальцев.