Выбрать главу

Лицо Изабеллы так сильно разгорелось от страсти, что ей самой стало стыдно; и на открытом воздухе ей приходилось закрывать его вуалью и склонять его, как наклоняют факел, чтобы он не затух, то против ветра, то по ветру. Но в этих беспокойных позах ее красота приобретала такую остроту, что каждый получал от нее рану, как от меча, который ранит, как его ни поворачивай. Паоло Тарзис не мог глядеть на нее — у него начиналось головокружение. Когда их глаза встретились, он открыл у нее во взгляде что-то более древнее, чем обычный человеческий взгляд, что-то такое, что казалось выражением некоего грозного инстинкта — древнее самых звезд. Тогда эта хрупкая плоть приобретала непреодолимое величие, представлялась ему самым пределом жизни, проводила границы судьбы, как горная цепь проводит границы царства. И он чувствовал, что для того, чтобы держать ее еще раз в своих объятиях, он готов был тысячу раз продать свою собственную душу и махнул бы рукой на все остальное.

— Не могу больше! — промолвила она вполголоса теми самыми губами, которые уже однажды вместе с этими словами вкусили боль, и дыхание, вырвавшееся при этом, было не ее собственным, но дыханием огня, которым она занялась вся, как занимается груда благовонного дерева.

Она выдержала запрет до этого дня, воистину стала «убедившейся в огне скорби», как в песнопении Безумца во Христе.

Все ночи она провела на своей постели, пожираемая пламенем, подобно «Сиенской Мадонне» Таддео ди Бартоло, которая висела над ее изголовьем, окруженная красными ангелами, как языками пожара. Сколько раз говорила она своим мукам: «Вот я встану, вот я пойду… Пойду, чтобы он не умер. Я чувствую, что он умирает от ожидания и жажды». Сколько раз она вставала, шла к дверям, стояла босыми ногами на пороге, причем во тьме коридора ей чудился целый сноп искр, и в то же время старалась услышать дыхание Лунеллы, и ничего не слышала, кроме шума собственной крови, заливавшей ее слабую волю. Но она опять овладевала своей душой, крепко держа ее в судорожно сжатых руках, восставая против соблазна, почти каменея в своей твердости.

Теперь, подобно страницам той книги, которую она взяла у Ваны, выкинув из нее все трилистники и положивши на место их жасмины без стеблей, она молила об облегчении своим мукам сладострастия.

И сердце цветами Пусть благоухает, Сочится слезами, В мечтах умирает, И сердце, как пламя, Горит, не сгорает. Затихни, любовь. Не жги мою кровь!

Страстные речи этих песнопений — «Безумие неизведанное» и «Безумие озаренное» — возобновляли в минуты ее ночных терзаний у нее в памяти весь бред, навеянный музыкой. Ее душа билась, и муки ее возносились до самых звезд, без лучей изливая пламя свое навстречу вечным светилам, от которых в свою очередь лились на нее эфирные слезы, касались ее и вслед за тем таяли. Сам любитель «излившейся души» пел в ней из любви к любви, как те неугомонные соловьи, которые поют, пока вместе с ними не запоет вся вселенная. На заре к ней спускался сон, и то была победа жизни, в которой столько упорства, что над ней не имеет силы ни скорбь, ни сладострастие.

И вдруг она просыпалась в новый пламенный миг, и образ поцелуя был на ее губах, и вся ее чувственность вздымалась в ее теле, как голодный крик толпы.

— Не могу больше.

Повторялись слова, вырвавшиеся у нее в тот час, когда она не владела ни внутренними, ни внешними движениями своими, когда оба они ступали по собственному трепету, как по натянутой колеблющейся веревке. Повторялись те все слова и ужас первых мгновений.

Он тоже не мог владеть, как и в ту минуту, ни внутренними, ни внешними движениями своими.

— Сегодня ночью? — спросил он сдавленным голосом, не смея взглянуть на нее из боязни поддаться бурному порыву, переворачивавшему все в его существе.

— Нет. Уезжай. Возвращайся туда же. Я приеду.

— Еще ждать?

— Так нужно.

— Это невозможно, невозможно.

— Так нужно.

Видя, что он бледнеет и дрожит, она становилась сильной и жестокой по отношению к нему, по отношению к себе самой. И эти муки приводили ее в восторг, как самые сильные ласки.

— Значит, сегодня уезжать?

— Завтра!

— Еще одну подобную ночь?

— Самую дивную!

— Ты поедешь со мной завтра?

— Нет. Я приеду после.

— Я не могу больше. Мне хочется тебя убить.

У него вырывались слова предсмертной агонии, слова угроз, он чувствовал слабость и дрожь, чувствовал себя во власти стихии, которая крутила его жизнь, как щепку. Они сидели у подножия дуба, на вершине холма, вдавшегося как мыс в середину меловых обнажений. Среди сдерживаемых порывов страсти выплыли мысли о полете. Им послышался шум винта, в лицо повеяло течением воздуха, в лазури предстало им белое видение «Ардеи», как воплощенный цвет их воздушной радости. Они вообразили себе, что в один полет перелетают все пространство до Тирренского моря, которое сверкало там, по ту сторону Вальдеры, по ту сторону Пизанских холмов, между Мильярино и Ваккадарно. Вот они пронеслись над Томбольским лесом, спустились на солончаковые луга; увидали одинокую виллу, террасу, выложенную майоликой, ковер, ожидающий танца, подушки, ожидающие ласк.