Поистине рассуждения о геометрической формуле шара, о переплескивающихся национальных границах – имеют резон! – шум гэта в Японии заглухает, за шумом машин и парламентаризма, – не поэтому ли вулканы бьют в первую очередь по городам?!
У средневековья была замечательная традиция условностей, лицемерия, гипокритства, пронизавшая быт от дома до правительств. Голых королей полагалось видеть одетыми по штату. Собирались люди в гости. Хозяин готовил, что получше. Гостям хотелось наесться до отвалу. Хозяин говорил, – простите, мол, нечем вас угостить, так кой-какие пустяки, – точно вчера и третьего дня он ел и больше, и лучше. Гости кобенились, что-де сыты, забыли, да и пообедали дома. И цветы нюхали, точно всю жизнь этим делом только и занимались. По всему человечеству прошла этакая ерунда, как парики и иерихонские прически. Ехали в те же гости и прели под париками, стаскивали их с головы до поры до времени, съезжали они у них при танцах и драках с головы туда и сюда. Людовик XIV назывался королем-солнцем, – у него из-под парика вши на приемах ползали. Грабила одна страна другую страну, – называлось это войнами, и Лиги наций обсуждали: законно или незаконно происходит грабеж, на основании договоров либо нет?!
Средневековый режим условностей, лицемерности расцветал по многим причинам. Лицемерность в частности возникала производной от забитости, от подозрительности, созданных всяческой полицейщиной. И они вырабатывали «терпение». Человеческая личность, стесненная в правах познавания и в праве иметь свою мораль, ограниченная в своем труде, законсервированная традициями и каменностью власти, – не единственный ли у нее, не наилегчайший ли у нее путь – путь отречения и самопожертвования? не заключалась ли гордость средневекового японца в том, что он гордо носил ярмо, которого стряхнуть не мог? вплоть до ярма смерти, ибо и жизнь не принадлежала средневековому японцу! Если так называемая нравственность «народа» состояла у средневековья в покорном подчинении политической воле правителей, то японцы – куда обошли любой европейский народ!.. – при таких обстоятельствах иной раз действительно человеческая личная жизнь начиналась только со смертью: умер отец – старший сын стал жить по своей воле, умер старший брат – второй брат стал хозяином, – женщин личная жизнь не касалась. Шум гэта!
У японцев есть поговорка:
– «слово сёгуна подобно поту, раз вышел, назад пот не возвращается».
В «Корнях» есть следующие рассказы: «…японцы низкорослы, смуглолицы, черны, крепко скроены. Психическая организация японцев действует на европейца чрезвычайно утомительно. Японцы не любят, когда европейцы говорят на их языке. И европейцы, проживая иногда по нескольку лет в Японии, не научиваются различать индивидуальных черт японского лица. Все лица кажутся им на одно лицо. Индивидуальность стирается. Она стирается и манерой японцев ничего не выражать лицом. У японцев есть манера вежливости шипеть при разговоре, кланяясь и при еде, шипеть, втягивать в себя воздух, как делают европейцы, обжигаясь. И мистеру англичанину начинает иной раз казаться, что он сидит за обеденным столом или беседует с японцами, когда для него стерта индивидуальность японцев и они шипят, как растревоженный муравейник, эти маленькие люди конденсированной воли и непонятного языка, – европейцу начинает совершенно ясно казаться, что перед ним не люди, а лю-деподобные – сделанные – муравьи…
«Европеец – американский гражданин мистер Смит или Райт из Шанхая – презирает Японию. Он говорит с величайшим презрением:
«– Это, черт знает, что такое, каждый японец – обязательно идиот, а пять японцев вместе – такие наглые жулики, что с ними ничего невозможно сделать, и они тебя вокруг пальца обведут. Это же не страна, а черт знает, что такое!
«Никак не разделяя мнения мистера Райта о Японии, тем не менее я очень его понимаю. В общежительном отношении эта страна – европейцу неудобна. Зимой в этой стране холодно и сыро. Летом в этой стране неимоверно жарко и – опять сыро, так сыро, что все пиджаки мистера Смита и его ботинки покрываются плесенью. Нельзя достать настоящего сливочного масла, ибо такового нет, и невозможно получить настоящего хлеба, ибо, как европейцы не разбираются в тридцати способах варения риса, так и японцы не имеют толкового понятия о качестве хлеба. Ветчину европеец должен есть в консервах, привезенную из Австралии, квартиры, такой, чтобы не дуло с пола и из окон, в Японии найти невозможно, ибо, хотя там и строят европейские коттеджи, все равно они строятся на японский лад, картонными фонариками, в которых все дрожит и отовсюду дует. Все европейцу в Японии дорого, ибо японский табак ему непривычен, а на английский – баснословные пошлины. Ибо у европейца такие потребности, которых нет у десяти японцев. Ибо – даже в универсальных магазинах – две цены: для японцев и для иностранцев.
«Но все это мелочи перед тем основным, что решает все, – перед тем, что в Японии не уважают европейца, белого человека. С ним совершенно вежливы и совершенно вежливо спрашивают на границе, кто у него бабушка, и неукоснительно просят развязать его чемоданы, – а затем в вагоне (он едет в первом классе, по вагонам идет бой-сан из вагона-ресторана, раздавая билетики на обед) мистер Райт, негодуя, видит, что в вагоне-ресторане сначала перекормят всех японцев, даже третьеклассников, и только потом позовут его, первоклассника. И накормят, черт знает, какой белибердою, подделанной под английскую кухню. Но и этой белиберды дадут такое количество, что мистер Райт поднимается из-за стола голодным, в горькой обиде от голода и от того, что его не уважают.
«Мистер Смит остановился в Токио в Империал-отеле, иначе он «потеряет лицо». За номер платит двадцать семь иен в сутки. И ему отовсюду дует. И его не уважают. И кругом него стена вежливейших лиц, – не лиц, а масок, через которые мистер Смит ничего не видит.
«Мистер Смит приехал заключить торговую сделку, и он ее заключит, – но непременно так, что он будет надут. Мистеру Райту вечером скучно, но в театр он не пойдет, ибо в тех местах, где японцы плачут, ему хочется спать. В ресторан он не пойдет, ибо никаким рублем его не заставишь кушать каракатицу. Хорошую девушку, гейшу из чайного домика, которая любила бы мистера Райта и была бы страстной, мистер Райт достать не может в этой, по его понятиям, развратной стране, – ибо хорошая японка не пожелает иметь интимных дел с европейцем, от которого – на нос японцев – кисло пахнет, а в Йосивару пойти – вся охота пропадет, как только он увидит, что там такая спокойная деловитость и институтственность, что даже выпить нельзя.
«И мистер Смит раздумается о землетрясении. И ночью, когда на самом деле будет маленькое землетрясение, он выскочит в коридор из своего номера мертвецки бледным, без подштанников и с туфлей в руках.
«И мистер Смит презирает Японию, ее камни, ее народ – чистосердечнейше, искреннейше. И если мистер Райт к тому же писатель, он пишет тогда – книги! – книги, интересные только тем, что в них можно проследить расовую ненависть европейца-англичанина к японцу.
«– Это же, черт знает, что такое, – говорит мистер Райт: – это же муравьи, термиты, которых даже землетрясения не унимают!.. Это же, это же, – и мистер Смит в страхе и недоумении склонен предаться метафизике! – –
«Я сразу открываю карты потому, что у меня нет ничего, кроме окончательного недоумения и ощущения окончательного идиотства перед японской полицией, – и ничего нет, кроме благодарности и уважения и даже виновности, – перед японской общественностью.