Выбрать главу

Октябрь 1909

«Взмахи». Орган молодых. Павел Сухотин. Астры

«Взмахи». Орган молодых

Выпуск 1. Москва, 1909–1910

Павел Сухотин. Астры

Поэмы

Новые поэты, критики и беллетристы.

Г-ну Святогору принадлежат следующие критические мысли: «Полеты творческого духа начали каменеть, не успев взлететь», «Открывается новая дверь, мы на пути через нее. Но пока не знаем, где эта дверь».

Г-ну Аггеенке принадлежат новые слова: «вуально» и «глушина».

Г-ну Ясному принадлежит ряд оригинальных настроений: «Тяжело на душе: свинцовые гири давят и душат, точно клещами сжимается сердце, мелькает мысль: стоит ли жить? Все надоело, все возмущает, отчаяние проникает все существо, так холодно, пусто кругом».

Г-ну Сухотину принадлежат новые рифмы: «абажура — Шура», «плечи — гречи», — и новые выражения: «локон червонной липы», «золотая гниль», «броженые аллеи» и «ветер листья сгрудил».

Что же, довольно и этого.

Ноябрь 1909

А. Бурнакин. Трагические антитезы

Изд-во «Сфинкс», Москва, 1910

Г-н Бурнакин говорит: «Просто не могу молчать о том, чего замалчивать нельзя; просто я возмутился, взволновался, и моя книга кричит „караул“; ее цель — оскорбить, обидеть, уязвить больные места, поднять бунт, взбудоражить».

Действительно просто. Но «простота» г-на Бурнакина не им началась, не им и кончится; она — удел всех малограмотных людей; идеи г-на Бурнакина принадлежат также не ему, а как раз тем, на кого он гневается. Что же остается на долю автора? Стиль провинциального репортера.

Не за свое дело берется г. Бурнакин.

Ноябрь 1909

Константин Шрейбер. Тихие кануны

Книга такая же, как ее обложка: на бледной синьке — неуклюжие линии со стеблем неправдоподобно зеленого цвета. Автор, написавший очень много о любви, о страсти, об измене, об утраченных и вновь найденных путях, по-видимому еще совсем мальчик, не знающий жизни, но уже испуганный ею.

Книга очень искренняя; так и хочешь говорить в ее пользу — никакой в ней нет рекламы, фанфаронства, вульгарности, никакого следа грязной пятерни, ставшего «книжным знаком» сотен книг последних лет. Однако в пользу автора сказать можно очень немного, а именно: у него есть один только хороший мотив — о мертвом ребенке и о мертвом Христе, и то этот мотив слишком часто повторяется. Остальные достоинства книги к поэзии уже не относятся.

Стихи как стихи — слабы. «Вольные» размеры не удаются, эпитеты не блещут новизной («безумная страсть», «светлая греза», «лучистое облако»), рифмы большей частью — банальны или неправильны. Автор назвал книгу «Канунами», а сам не умеет склонять этого слова: думает, что родительный падеж множественного числа — «канун» (как «именин»).

Мне не кажется, что из К. Шрейбера выйдет поэт, хотя он обладает чистой, чувствительной и возвышенной душой. Хочу пожелать ему трудного пути жизни, а не искусства. Своей литературой К. Шрейбер может надломить свою душу и убить волю, которой в книге и без того почти не чувствуется.

В конце книги автор обещает вторую: «Обретенные пути». Вот это уж совсем нехорошо!

Ноябрь 1909

Д.С. Мережковский. Собрание стихов (1883–1910)

Изд. «Просвещения», СПб.

Теперь, когда Мережковский прежних лет стал уже почти «классическим» писателем; когда уже не одно молодое поколение читает и перечитывает его историческую трилогию и исследование о Толстом и Достоевском; когда нынешний Мережковский ушел с головой в публицистику и проклинает искусство, — теперь именно трогательно прочесть эту небольшую книгу, где автор собрал все стихи, которым он «придает значение»; их очень немного: всего 49 лирических пиесок и 14 «легенд и поэм». Это — за двадцать семь лет.

Мережковский совершенно прав, когда откидывает большую часть своих произведений в стихах: они слабы; Мережковский всегда как будто стыдился поэта в самом себе; в его миросозерцании всегда и было и есть нечто средневековое; такова и диалектика его и поэзия; даже в ту пору, когда Мережковский любил «эллинство» (которое принимал несколько отвлеченно, по-майковски, как жизнерадостное и легкое, — еще по-«старинному», как думали до Ницше и до последних ученых исследований), он с каким-то суеверным страхом относился ко всему телесному, солнечному, не закутанному в грубые складки средневековых одежд. Он считал грехом явление Полигимнии, и в гимнах, ею же внушенных, замаливал грех.

Трепеща перед Музой, он любил ее; пафос его стихов — молитвенный; это молитвы об отпущении греха любви к поэзии. Он пел всегда — покаяние. Голос Музы его напоминает крик петуха. Кругом еще холодная ночь, все искажено мраком. Петух бьет крыльями и неудержимо, еще нестройно, кричит голосом, отвыкшим от крика.

…среди глубокой тьмы Петуха ночное пенье, Холод утра — это мы.

Декабрь 1910

Рецензии для литературно-театральной комиссии государственных театров (1917)

Пимен Карпов. Три чуда

Драма в пяти действиях

Козьма — верижник, бывший миллионер, тридцать лет назад закопал клад — свое золото, «ехидну», «тлен», бросил жену и ушел в пустыню с возлюбленным сыном своим Иоилем, оставив в миру другого своего сына — Александра Шеина. В драме и происходит столкновение главы сектантской общины Иоиля и сопутников его, «прозорливцев-светославцев», с «изыскателем древностей» Александром Шейным и сопутствующими ему сынами тьмы, сынами мира сего, бродягами и разбойниками, «жуликами московскими». Александр демонскою страстью приковывает к себе ненавидящую его жену Иоиля, Анну. Над кладом возникает братоубийственная рознь. Оба брата убиты. Драма оканчивается прославлением праведного.

Таков скелет драмы, дающий о ней представление самое поверхностное. Дело не в нем, а в том, что драма, которую автору лучше бы назвать действом, представляет из себя, как все, что до сих пор писал Пимен Карпов (статьи «Говор зорь», повествование «Пламень»), не литературу, не беллетристику, не драматургию, не рассуждение, а человеческий документ.

Подходить к драме с требованиями логики, с желанием найти равнодействующую «формы» и «содержания» и пр. было бы пустым занятием. С этой точки зрения многие страницы драмы, как и страницы повести, — сплошной бред: смесь превосходных русских слов и метких оборотов с яростной декадентщиной третьего сорта; смесь дрянной стилизации с верными и глубокими наблюдениями; взгляд автора — то скользнет по предмету, достойному внимания, с мужицким недоверием, с мужицкой скукой; то вдруг заблистает яростью, загорится пламенной сектантской верой и ищет проникнуть в суть вещей, найти ответ на все, о чем знала Голубиная Книга.

Говоря образно, можно бы сказать, что душа автора — курная, чадная изба, в которой бьется раненый голубь, не может найти выхода.

Исконная тема автора — «народ и интеллигенция», она проходит сквозь все, что он писал; пожалуй, о Карпове писали еще больше, чем сам он написал, писали люди самых разнообразных направлений, писали как-то взрывами, потом сразу все замолкли. Во всяком случае, надо сказать, что, как бы ни называлось то, над чем мучается Карпов, и то, для чего он ищет найти словесное выражение, есть нечто важное, большое и беспокойное; в истории культуры русской и русской литературы это займет не маленькое место, которого конем не объедешь и к которому с особенной болью приходится обращаться особенно в наши дни.