И вдруг Мария осознала, что её губы тоже шевелятся, что она, словно в лихорадке, тоже шепчет одно слово: Гриша.
Она овладела собой. Впрочем, ведь то была галлюцинация, наваждение, чудовищный сон, ошибка.
В кармане больничного халата зашелестела бумага. Бумага — вещь реальная, но и она ничего не значила.
Раненый застонал. Она очнулась. Снова поправила лёд на голове и сползающее одеяло. Шёпот усилился. Обожжённые губы всё громче шептали неизвестные слова, путаные фразы, выкрикивали что-то непонятное. Вдруг он рванулся, приподнялся на локте и хриплым, пронзительным голосом закричал на всю комнату:
— Вперёд! За родину, за Сталина!
Он рванулся, пытаясь встать на ноги. Мария с трудом удержала его на кровати. Он отталкивал её, вслепую колотя руками. Она отворачивалась, стараясь избежать ударов по лицу, и, обхватив его руками, непрестанно повторяла:
— Ну, тише, тише, спокойно, нужно лежать спокойно, ну, тихо, тихо…
Раненый, наконец, ослабел и, тяжело дыша, упал на подушки. Он лежал неподвижно. Его лицо ещё более пожелтело, нос заострился. С минуту дыхание его было так слабо, что Марии показалось — он уже умер. Но тотчас же грудь снова начала стремительно подниматься и опускаться, а тяжёлое, свистящее дыхание с трудом вырывалось из лёгких.
— Кто это? — спросил он вдруг в полном сознании.
— Никого здесь нет, это я, сестра Мария, Мария Павловна.
Но тут же она поняла, что он не слышит и не видит её. Он задал вопрос не ей, он не к ней обращался.
Она шаталась от усталости. Что это исчезло, сломилось, что же это перестало светить неугасимым светом? Ах да, нет Гриши. Нет его радостной улыбки, нет пожатия его сильной руки, нет его присутствия, того, которое она всегда чувствовала, которое поддерживало её в тяжкие часы ночных дежурств, в тяжкие часы работы в операционном зале.
Раненый снова зашептал. Однообразным, непрерывным, быстрым шелестом запёкшихся губ и замирающего голоса. Он что-то видел, кому-то отвечал, кого-то спрашивал. Но это не имело никакой связи с больничной койкой, никакой связи с его смертным часом.
Он был где-то далеко, на полях боёв, склонялся над картами, с глубочайшей тревогой сердца, с напряжённейшей любовью мерил родную землю, её пространства и просторы. Он тревожился и беспокоился о чём-то, чего-то добивался, непременно хотел что-то сделать, совершить. Он умирал за родину здесь, на больничной койке, но все его мысли, все его заботы и тревоги были там, где грохотали орудия и гудели машины, где сплочёнными рядами, стиснув зубы, с красными от бессонницы глазами, с возгласом на устах шли в атаку его товарищи. И ничто больше не существовало для этого человека в его последние минуты — только одно это, одно это. Мария пыталась уловить смысл лихорадочного шёпота, ответить, помочь, но он уже не видел и не слышал её.
Когда же окончится эта призрачная ночь? Минуты текли медленно, тянулись в бесконечность, останавливались и не проходили. Всё перепуталось в сознании — Гриша, умирающий, Раиса, директор. Когда это она была у директора? Вчера, позавчера, год назад? Да и была ли она у него?
Который час? Она взглянула на часы, но они стояли. Шёпот раненого всё продолжался, пронизывающий, непрестанный.
Ещё один листок со скорбным сообщением. Только в этом случае напишут: умер от ран. Кто получит роковой листок, кому он затемнит сияние солнца, кому перечеркнёт дни чёрной чертой, за которой уже нет ни счастья, ни радости?
Она подошла к окну и приподняла штору. Квадраты стёкол обозначились едва заметными помутневшими, серыми пятнами. Мария погасила лампу. Бледный зимний рассвет медленно просачивался в комнату. Из мрака выступил столик у койки, стакан, бутылочка с лекарством, голова раненого на подушке, жёлтое восковое лицо, чёрные глазницы, потрескавшиеся губы, слипшаяся прядка волос на лбу.
Он ещё шептал, всё тише и тише. И всё быстрее шевелились пальцы на одеяле.
Светало. И это наступающее утро словно поглощало последние силы умирающего, словно впитывало их в себя и за их счёт крепло, разрасталось, преодолевало тени, побеждало ночь.
Когда все предметы в комнате обозначились ясно и когда последние клочья мрака попрятались по углам, растаяли, Мария увидела, что пальцы перестали шевелиться. Губы застыли в неподвижности. Раненый умер совершенно тихо, широко открытые глаза были устремлены на белизну потолка. В них застыл беспокойный вопрос, на который уже никто не мог дать ответа.
Мария вздохнула и позвонила. Приплелась заспанная санитарка.
— Умер, — сказала она ей сухо. — Я ухожу.
Она сошла вниз, с трудом переставляя одеревяневшие ноги. Никак не удавалось застегнуть воротник пальто. О ботиках она забыла.
Сзади крупными шагами спускался Воронцов. Его дежурство заканчивалось в это же время.
— Уходишь, Мария? — задал он ей бессмысленный вопрос. Ведь он же видел, что она уходит. Мария взглянула на него невидящими глазами.
— Ухожу…
Голос был глухой, изменившийся. Под глазами чёрные круги, щёки ввалились. Она не двигалась, словно ей трудно было нажать ручку двери.
— Я провожу тебя домой.
Она запротестовала:
— Домой? Нет, нет, только не домой…
У подъезда стоял автомобиль. Она хотела обойти его, но Воронцов осторожно взял её за локоть и подвёл к дверце. Она безвольно двигалась. И лишь очутившись внутри, удивилась:
— Машина?
В сущности, это её вовсе не интересовало. Она спросила, не думая, просто так. Впрочем, ей показалось совершенно естественным, что есть машина. Ведь иначе она не дошла бы до трамвая. С минуту она соображала: собственно говоря, почему? Ведь она каждый день возвращалась домой, шла к трамваю, а сегодня не может. «Что произошло, что случилось?» — пыталась она вспомнить.
— Это директорская. Поедем ко мне, тебе в самом деле нельзя сейчас возвращаться домой.
— Нельзя… Нельзя… Нельзя… — повторяла она. Что нельзя? Ну да, было что-то такое невозможное, что-то такое, чего нельзя преодолеть…
— Гриша погиб, — сказала она вдруг.
Воронцов взял её руку в свои.
— Я знаю, Мария.
Он вывел её из машины. На мгновение она удивилась, куда это они идут. Ведь это же не та лестница. А его ответа она не слышала.
Заскрежетал ключ в замке. Прихожая, комната. Она остановилась на пороге, не зная, что ей надо делать.
— Приляг, Мария. Ты должна отдохнуть. Сейчас я приготовлю чай, ты позавтракаешь.
При мысли об еде она почувствовала внезапный приступ тошноты. И снова, как гвоздь, вколачиваемый в череп, назойливо застучало слово:
«Должна, должна, должна…»
Что такое она должна? Да, да, что-то нужно было выполнить, какой-то беспощадный долг, от которого нельзя уклониться.
Она села на тахту, бессмысленно глядя в окно. На ветру качались обнажённые ветви деревьев. Туда и сюда, туда и сюда…
— Почему ты не сняла пальто? Сними, тут тепло.
Она посмотрела на него непонимающими глазами. Он подошёл, снял с неё пальто, берет.
— У тебя совершенно мокрые ноги. Как можно в такую погоду без ботиков? Несколько шагов до машины и уже промочила.
Она продолжала, ничего не слыша, смотреть в окно. Он встал на колени и снял с неё туфли, стащил мокрые чулки. На секунду безудержным, внезапным движением прижался головой к её коленям. Она машинально положила руку на его голову. Стоя на коленях, он обнял её.
— Мария, Мария…
Но тут же он понял, что она его не видит и не слышит. Мария мёртвыми глазами смотрела в окно. Он прикусил губу и встал. Осторожно уложил её на тахту, прикрыл пледом. Она позволила укутать себя, неподвижная и безвольная, как большая кукла.
В электрическом чайнике закипела вода. Он заварил чай и со стаканом в руках сел возле неё.
— Пей, ты должна хоть немного выпить.
Он осторожно поил её с ложечки, как ребёнка. Тёплая струйка разливалась по внутренностям, согревала. Она жадно пила.
— Ты должна чего-нибудь поесть.
Она откинулась назад, почувствовав новый приступ тошноты.
— Нет, нет, нет!
— Нельзя так, Мария, ты должна поесть, уснуть, отдохнуть.