Выбрать главу

Сочинялось что-то еще дальше хорошее. Но когда утром проснулся, в памяти остались только эти строчки. Утро белесое, серенькое, низко нахохлившееся. Поезд из-за снежной метели сильно опаздывает: мы только еще проехали Минск. В окно глядят снеговые отроги, как нахмуренные брови, наметенные за ночь. Но утро совсем тихое, и сосны стоят молчаливые, особенной значительной молчаливостью, будто после бурной ссоры и споров изошедшие в доводах спорщики. Между густых бронзовых ветвей дым повисает и остается клочьями, зацепившись за хвою, как вата.

На границе подтягиваемся, смотрим с чувством почтения и гордости на свою советскую межу. В Негорелом чинно и строго алеют последние Октябрьские лозунги уже не на русском языке:

Zum zehnjahrigen Octoberjubilaum senden wir die Revolutionsgriisse den Proletarier aller Lander und unterdriickten Volkern der Welt![2]

Граница

Вчера я захватил кусок сегодняшнего утра. Это потому, что пишу я не в тот день, который переживаю. И позавчерашнее слилось с вчерашним. Да и окончить было неудобно: ведь граница-то только что началась. Быть может, и вообще то, что я пишу, – не то, что нужно: ведь вот редакции ждут от меня повесть «Молодость Кропоткина», а мне, чтоб ее написать, нужно, по крайней мере, год собирать и читать литературу о Кропоткине и его времени. Да не только читать, а, вообразив себя им, ходить вслед за ним, начиная со Старой Конюшенной вплоть до Сибири. А я еду в Италию. Вряд ли Кропоткин за это время у меня не состарится.

Пользуюсь случаем остановки в Негорелом, чтобы хоть здесь поговорить о нем. Кропоткин был честнее и прямее Толстого, – одно из редких человеческих сердец, доводивших заключение своего разума и совести до окончательных выводов и непосредственного действия. Кропоткин был порывистей и впечатлительней Пушкина, – вспомнить хотя бы случай его детства с высеченным дворовым, которому он целует руку и который говорит ему: «Теперь жалеешь, а вырастешь – небось таким же станешь!» – «Не буду, не стану!» – кричит маленький Кропоткин и захлебывается в истерике возмущения и протеста. И он выполнил это свое детское обещание, свой детский душевный крик, всеми силами стараясь сделаться «не таким» и сделавшись, в конце концов, не таким, как его семья, его общество, его время. Хорошо бы в повесть о нем вставить, при отъезде в Сибирь, его прощание с этим высеченным дворовым, уже постаревшим, сгорбившимся, первым его учителем; чтобы Кропоткин сказал ему на прощание: «Ну что, помнишь, что я тебе обещал ребенком? Помнишь, как руку у тебя целовал и поклялся стать другим, не тем, что из меня хотели сделать?»; чтобы дворовый расчувствовался и всплакнул, при этом припав к плечу своего барчука. Трогательная могла бы выйти сцена. Но ведь ее не было на самом деле, зачем ее приклеивать, как накладную бороду к живым когда-то людям? Чтоб – беллетристика? Но ведь это и без меня сделают. Чтоб заплатили? Но ведь Кропоткину больше бы заплатили, не поезжай он в Сибирь, а продолжай муштровать своих дворовых.

Итак, повесть о Кропоткине откладывается в самый долгий ящик. Ведь Кропоткин не сделался ни Толстым, ни Пушкиным, – хотя условия были равные, – именно потому, что ему не хотелось жизнь превращать в выдумку, не хотелось цементировать, бальзамировать ее живые, разорванные и разноцельные ткани. Кропоткин был совершеннее литературы своего времени, он был выразителем перерождающихся тканей общественности, их преобразователем в гораздо большей степени, чем все выдуманные повести и рассказы. Вот почему его подлинная биография ценнее и дороже всякой выдумки о нем. Она цельней и дороже «Детства» и «Отрочества» Толстого, написанного лучше и ярче, – потому что «Детство» – это сваренный из живых фруктов мармелад, а «Дневник» Кропоткина – навсегда оставшиеся семена этих фруктов, семена, которые можно, посадив их в восприимчивое воображение, вырастить всюду тогдашнюю живую эпоху. (Стоит вспомнить хотя бы его свидание с Софьей Перовской.)

Хорошо вспомнено об этом у Бориса Пастернака:

Еще ночь под ружьем, И заря не взялась за винтовку. И, однако, Вглядимся: На деле гораздо светлей. Этот мрак под ружьем Погружен В полусон Забастовкой. Эта ночь – Наше детство И молодость учителей.
Ей предшествует вечер Крушений, Кружков и героев, Динамитчиков, Дагерротипов, Горенья души. Ездят тройки по трактам, Но, фабрик по трактам настроив, Подымаются Саввы И зреют Викулы в глуши.
вернуться

2

К десятилетию Октября мы шлем революционный привет пролетариям всех стран и угнетенным народам мира! (нем.)