Когда Эдит надела ему шапку и опустила наушники, он рассмеялся и спросил:
– Зачем это?
– На улице мороз, – ответила она.
– И бедный Майкл Деннин может отморозить уши? А разве через десять минут ему не будет на это наплевать?
Перед последним страшным испытанием Эдит напрягла всю свою волю, стараясь держать себя в руках, однако слова Деннина нанесли тяжелый удар ее самообладанию. До этой минуты она жила как во сне, в каком-то призрачном, нереальном мире, но высказанная им грубая правда заставила ее прозреть, и все происходящее предстало перед ней в новом свете. Ее волнение не укрылось от Деннина.
– Я, кажется, расстроил тебя своими дурацкими словами, – сказал он с раскаянием. – Я пошутил, ей-богу. Сегодня великий день для Майкла Деннина, и он весел, как жаворонок.
Он принялся бодро насвистывать, но скоро свист оборвался на довольно унылой ноте.
– Жалко, священника нет, – задумчиво проговорил он, но тут же добавил поспешно: – Ну, да Майкл Деннин – старый солдат, ему не к лицу вздыхать о перине, когда время идти в поход.
Пленник был так слаб и так отвык ходить, что порыв ветра чуть не опрокинул его навзничь, как только он шагнул за порог. Ганс и Эдит шли по бокам, поддерживая его с двух сторон, а он отпускал шутки, стараясь их приободрить. Лишь на минуту стал он серьезен, когда, оборвав себя на полуслове, принялся объяснять, как переправить его золото матери в Ирландию.
Поднявшись по отлогому холму, они вышли на прогалину между деревьями. Здесь, расположившись полукругом на снегу вокруг перевернутой вверх дном бочки, собрались все индейцы во главе с Негуком и Хэдикваном. Весь поселок, вплоть до грудных детей и собак, явился, поглядеть, как белые люди будут вершить свой закон. Неподалеку на растопленном кострами снегу виднелась неглубокая яма, которую Ганс вырубил в мерзлой земле.
Деннин деловито все осмотрел: могилу, бочку, веревку, перекинутую через сук; проверил толщину веревки и крепость сука.
– Молодец, Ганс! Приведись мне готовить это для тебя, я, верно, не мог бы сделать лучше.
Он громко рассмеялся своей шутке, но мертвенно бледное лицо Ганса было угрюмо и неподвижно, – казалось, лишь трубы страшного суда могли бы вывести его из этой каменной неподвижности. Ганс крепился, но ему было тяжело. Только сейчас понял он, как это трудно – отправить своего ближнего на тот свет. Эдит поняла много раньше, но это не облегчило ей задачи. И сейчас она боялась, что у нее не хватит сил выдержать до конца. Ее то и дело охватывало непреодолимое желание заплакать, закричать, упасть на снег, зарыться в него лицом или броситься бежать – все бежать и бежать, через лес, куда глаза глядят… Только огромным напряжением всех своих душевных сил могла она заставить себя прийти сюда, держаться прямо, делать то, что было нужно. И все время она мысленно благодарила Деннина, видя, как он старается ей помочь.
– Подсади-ка меня, – сказал Деннин Гансу и взобрался на бочку.
Он наклонился вперед, чтобы Эдит легче было накинуть ему петлю на шею, потом выпрямился и ждал, пока Ганс укрепит веревку на суку у него над головой.
– Майкл Деннин, хочешь ли ты сказать что-нибудь? – звонко и отчетливо спросила Эдит, хотя голос ее дрожал.
Деннин потоптался на бочке, смущенно глядя себе под ноги, как человек, впервые в жизни собирающийся произнести речь, и откашлялся.
– Я рад, что с этим будет покончено, – сказал он. – Вы поступили со мной по-христиански, и я от души благодарю вас за вашу доброту.
– Да примет господь бог душу раскаявшегося грешника! – сказала Эдит.
И, вторя ее звенящему от напряжения голосу, Деннин глухо проговорил:
– Да примет господь бог душу раскаявшегося грешника.
– Прощай, Майкл! – крикнула Эдит, и в этом возгласе прорвалось ее отчаяние.
Она всем телом налегла на бочку, но не смогла ее опрокинуть.
– Ганс! Скорей! Помоги мне! – слабо крикнула она.
Силы оставляли ее, а бочка не поддавалась. Ганс поспешил к ней на помощь и выбил бочку из-под ног Майкла Деннина.
Эдит повернулась спиной к повешенному и заткнула уши пальцами. Затем она засмеялась – резким, хриплым, металлическим смехом. Ее смех потряс Ганса: страшнее этого он еще ничего не слышал. То, чего так боялась Эдит Нелсон, пришло. Но даже сейчас, когда тело ее билось в истерике, она ясно отдавала себе отчет в том, что с ней происходит, и радовалась, что сумела довести дело до конца. Покачнувшись, она прижалась к Гансу.
– Отведи меня домой, Ганс, – едва слышно вымолвила она. – И дай мне отдохнуть. Дай мне только отдохнуть, отдохнуть, отдохнуть…
Опираясь на руку Ганса, который поддерживал ее и направлял ее неверные шаги, она побрела вперед по снегу. А индейцы остались и наблюдали в торжественном молчании, как действует закон белых людей, заставляющий человека плясать в воздухе.
Тропой ложных солнц
(перевод Д. Горбова)
Ситка Чарли курил трубку, задумчиво рассматривая наклеенную на стене иллюстрацию из «Полис-газет». Он полчаса, не отрываясь, глядел на нее, а я все это время украдкой следил за ним. В мозгу его происходила какая-то работа, – бог весть какая, но во всяком случае интересная. Он прожил большую жизнь, много повидал на своем веку и сумел совершить необычайное превращение: отошел от своего народа и стал, насколько это возможно для индейца, даже по своему духовному облику белым. Он сам говорил, что пришел на огонек, подсел к нашему костру и стал одним из нас. Он так и не научился читать и писать, но язык у него был замечательный, а еще замечательней – та полнота, с какой он усвоил образ мыслей белого человека, его подход к вещам.
Мы наткнулись на эту покинутую хижину после тяжелого дневного перехода. Теперь собаки были накормлены, посуда после ужина вымыта, и мы наслаждались тем чудным мгновением, которое наступает для путешествующих по Аляске раз – только раз – в сутки, когда между усталым телом и постелью нет других препятствий, кроме потребности выкурить на ночь трубку. Кто-то из прежних обитателей хижины украсил ее стены иллюстрациями, вырванными из журналов и газет, и вот эти-то иллюстрации привлекли внимание Ситки Чарли, как только мы сюда приехали – часа два назад.
Он пристально изучал их, переводя взгляд с одной на другую и обратно; и я видел, что он сбит с толку, озадачен.
– Ну что? – нарушил я наконец молчание.
Он вынул трубку изо рта и сказал просто;
– Не понимаю.
Опять затянулся, опять вынул трубку и указал концом мундштука на иллюстрацию из «Полис-газет».
– Вот эта картинка. Что такое? Не понимаю.
Я взглянул. Человек с неправдоподобно злодейской физиономией, трагически прижав руку к сердцу, навзничь падает на землю; другой – что-то вроде карающего ангела с наружностью Адониса[16] – стоит против него, подняв дымящийся револьвер.
– Какой-то человек убивает другого, – промолвил я, в свою очередь сбитый с толку, чувствуя, что не умею подыскать объяснения изображенному.
– Почему? – спросил Ситка Чарли.
– Не знаю, – откровенно признался я.
– В этой картинке только конец, – заявил он. – У нее нет начала.
– Эго жизнь, – сказал я.
– В жизни есть начало, – возразил он.
Я промолчал, а он перевел глаза на другое изображение – снимок с картины «Леда и лебедь».
– В этой картине нет начала, – сказал он. – И конца нет. Я не понимаю картин.
– Взгляни вот на эту, – указал я ему на третью иллюстрацию. – В ней есть определенный смысл. Как ты ее понимаешь?
Он рассматривал ее несколько минут.
– Девочка больна, – заговорил он наконец. – Вот – доктор, смотрит на нее. Они всю ночь не спали: видишь– в лампе мало керосина, в окне – рассвет. Болезнь тяжелая; может быть, девочка умрет, поэтому доктор такой хмурый. А это – мать. Болезнь тяжелая: мать положила голову на стол и плачет.
– Откуда ты знаешь, что плачет? – перебил я. – Ведь лица не видно. Может быть, она спит?
16