Сегодня проснулась — выглянула в окно, солнце, мокрая трава. И мне стало радостно от того, что я живу и вижу это, а не просто от того, что солнце и трава.
Интересно, что еще, кроме любви, дает такую материальность жизни? Не представляю — что. Политика? Точнее — честолюбие? Для меня — нет. Все-таки в любви соединяется очевиднее всего два начала мира — материальное и духовное. Словно материализуется то, что называется душа. Ну, я совсем впала в метафизику. Может быть, еще — поэзия — тоже материализация духа?
Целую тебя тысячу раз. Я думаю еще — как совершенно необъятен наш внутренний мир, какие там пропасти, моря, вершины, джунгли. Каждый человек — целая планета! И живешь в каждый момент в каком-то одном ее уголке. Целую, целую, целую.
Экстренно, после моей смерти.
На случай моей скоропостижной смерти.
Все мое имущество, наследство, в чем бы это ни выражалось, в том числе авторское право, я завещаю Сиротинской Ирине Павловне — живущей г. Москва, ул. Георгиу-Дежа, д. 5, кв. 6: тел. 257-48-66. Служебный телефон И. П. Сиротинской: 4-52-27-86 (ЦГАЛИ), Ленинградское шоссе, 50.
Выражаю особенное желание, чтоб к моим бумагам и вещам не прикасались О. С. Неклюдова и С. Ю. Неклюдов, мои бывшие родственники.
Москва, 10 декабря 1970 года.
В. Шаламов.
Москва, 4 ноября 1971 года.
Ира!
Спасибо тебе за эти шесть лет, лучших в моей жизни. В.
10-XII-70
3 ноября 1971 г.
(было приложено к завещанию)
30.07.70 <открытки>
Вот у такой горы мы живем. Все очень хорошо. Я блаженствую телом, забыв (наверное, впервые) о душе. Ну ее совсем! Одно беспокойство. Вода такая нежная, теплая, солнце такое жаркое.
Очень хорошо!
Целую. Ира.
За тем маяком на мысу Сарыч мы живем.
31 октября 1971 г.
<Сон>
Грязь, темень, мы идем по дороге, и ты твердишь о своей любви, и дорога мне кажется легкой, шлепать по глинистым лужам лесом. Но навстречу машина, фары ослепили нас. Ты успеваешь отскочить в сторону, оставив меня под ударом. И машина бьет в меня, наступает полная темнота, я ползаю в грязи, живой, что-то порвалось, ноги ушиблись, локоть, плечо плаща разорвано — все в грязи, все болит — и еще не узнать, все ли цело.
И ты поднимаешь меня из грязи — ты успела отскочить в сторону, но я не упрекаю тебя, что ты оставила меня перед машиной, я понимаю, что это случай, что в мозгу, в самой глуби твоей души нет ничего, что говорило бы о трусости или о чем-либо подобном. Все только случайно. И мы идем дальше, и тебе даже не надо оправдываться — хотя ты идешь здоровой, а я почти разбит. Вот весь сон.
Кроме сна за этот день вышли еще стихи о пионе.
Дорогая Ирина Павловна,
Вы всегда интересовались[377], что же стоит психологически за моими рассказами, кроме судьбы и времени?
Имеют ли мои рассказы чисто литературные особенности, которые дают им место в русской прозе?
Каждый мой рассказ — пощечина по сталинизму, и, как всякая пощечина, имеет законы чисто мускульного характера. Вы высказали желание, чтобы были написаны пять хороших отделанных рассказов вместо ста неотделанных, шероховатых.
В рассказе отделанность не всегда отвечает намерению автора. Наиболее удачные рассказы — написанные набело, вернее, переписанные с черновика один раз. Так писались все лучшие мои рассказы. В них нет отделки, а законченность есть: такой рассказ, как «Крест», записан за один раз, при нервном подъеме, для бессмертия и смерти — от первой до последней фразы. Рассказ «Заговор юристов» — лучший рассказ первого сборника, весь написан с одного раза.
Все, что раньше, — все как бы томится в мозгу, и достаточно открыть какой-то рычаг в мозгу — взять перо, — и рассказ написан.
Рассказы мои представляют успешную, сознательную борьбу с тем, что называется жанром рассказа. Если о том, как написать роман, я никогда практически не думал, то как написать рассказ, я думал десятки лет еще в юные годы. Сто рассказов остросюжетного характера были мною написаны в двадцатые годы, частично напечатаны («Три смерти доктора Аустино», «Вторая симфония Листа» и прочее). Сейчас я осуждаю пустяки, которыми я тогда занимался. Но, наверное, была в этом необходимость школьных упражнений, экзерсисов. Я когда-то брал карандаш и вычеркивал из рассказов Бабеля все его красоты, все эти пожары, похожие на воскресение, и смотрел, что же останется. От Бабеля оставалось немного, а от Ларисы Рейснер[378] и совсем ничего не оставалось.