Выбрать главу
Л. М. Бродская — В. Т. Шаламову

Москва, 21 июня 1955 г.

Дорогой Варлам Тихонович,

одно воскресенье проходит за другим, и я все не отправлю Вам это, давно полученное письмо. На первую страницу не обращайте внимания — Вы эту вещь знаете давно, а я не знала и просила мне ее прислать. Но следующие две страницы Вам будет читать и больно, и радостно. Правда, что она все время пишет «Ваш друг», а какой Вы мне друг, я Вас никогда и не вижу и не знаю, ни что с Вами, ни когда у Вас отпуск, ни когда мы с Вами пойдем смотреть Дрезденскую, да и просто, как Ваше здоровье, какие у Вас планы, что Вы едите и прочее, что про друзей знать полагается.

Получила я еще о Вас письмо от своего профессора, который тоже по-настоящему любит стихи и настоящей культуры человек. Когда увидимся, покажу Вам и его письмо. Кстати, он тоже пишет «Ваш друг». Итак, «мой друг», до свидания.

Всегда Ваша Л. Б.

В. Т. Шаламов — Л. М. Бродской

28 июня 1955 г.

Дорогая Лидия Максимовна.

Письмо Ваше я получил тотчас же по возвращении в Туркмен. О письме Вашей знакомой. Это, очевидно, общее всем северянам чувство большой прямоты тамошней жизни, где радости — никогда не искусственны, если подчас и примитивны, и лицо бытия там, быть может, наиболее откровенно.

Отгороженная глубокими морями, высокими горами, жизнь не считает нужным стесняться и не нуждается в иллюзиях. И хотя арестанты подчас больше склонны к иллюзии и к сентиментальности — она ни о чем не хочет забывать, возвратившись в мир иллюзий и свое прошлое, которое всегда для кого-то настоящее, считает более доподлинным, чем любой визит Джавахарлала Неру или радиопередачи «Запомните песню». Т. е. это есть ощущение приобщения к чему-то настоящему, неисходному, т. е. к страданию, притом такому, где грубость явления в то же время и тонкость его, ибо физическая боль здесь лишь компонент боли душевной.

Природа тамошняя — удивительно подходящее обрамление подобных настроений.

Мне, конечно, приятно, что автор письма оставил стихи у себя. (Дело идет, по-видимому, лишь об одном стихотворении.)

Самым же важным для меня в письме была сквозящая в каждой строке любовь к работам Б<ориса> Л<еонидовича>, которые (и которого) я ставлю очень, очень высоко. Возможно, я буду видеться с ним в июле.

Нельзя ли оставить письмо это на месяц у себя? У меня несколько таких писем из разных концов страны. Я бы хотел показать ему их. Напишите мне, пожалуйста.

Сейчас 4 часа утра. До 6 часов я свободен и вот пытаюсь ответить Вам. Книжку Фейнберга[102] я просмотрел. Это, в общем, занятная книжка, хотя и имеющая некий налет излишнего (на мой взгляд) поклонения каждой строке, написанной поэтом.

Многое не слишком убедительно. Пытаться выдать Пушкина за выдающегося русского историка — попытка несостоятельная, на мой взгляд. Всякий историк — если это историк, а не компилятор — выступает с собственной своеобразной концепцией событий. Такой исторический взгляд был и у Карамзина, и у Соловьева, и у Ключевского. Но история Пугачевского бунта и история Петра не более, чем заказная халтура, и всю жизнь мне странно было думать, что одно и то же перо писало «Пугачева» и «Капитанскую дочку» — повесть, писавшуюся легко и радостно от сознания, что опостылевшие бирки можно бросить и заняться своим любимым делом. «Записки» (частично я их читывал) не представляют собой ничего, кроме обыкновенных записей «впрок». У всякого писателя они есть и ни к чему придавать им значения каких-то зашифрованных записей.

Кроме того, Пушкин мне представляется человеком, который напряженно искал последние годы жизни прозаическую форму — новую, не такую, какая (в «Повестях Белкина», например) была всего лишь орусаченной французской прозой — точнее, прозой Мериме.

Эти искания — «Пиковая дама» и особенно «Египетские ночи» — относятся к этим же исканиям.

Эта работа только начиналась, было ясно с «Повестей Белкина», что проза это совсем другое качество, чем стихи, а в 37 Пушкин умер, так и не став русским прозаиком. Меня никогда не удивляла малая популярность Пушкина за границей. Проза его не была интересна читателям Мериме, а читавшие стихи теряют слишком много при переводе. Ничто так не национально, как поэтическое творчество.

Кроме того, даже в стихотворном его наследстве неизбежно есть много строк, строф, стихотворений, отнюдь не носящих печати гения. Гениальный человек, по <размышлению> Бальзака, не бывает гением каждый миг, и это совершенно верно. Есть стихи явно слабые, есть «трескучие». Пушкин был слишком человеком. Есть много стихов, вдохновленных отнюдь не декабризмом.

вернуться

102

«Книжка Фейнберга» — см. прим. 70.