Выбрать главу

— Мадонна Пизанская!

Повиновалась этому вздоху гигантская птица и перелетела через розовевшую реку.

— Пизанская Мадонна.

В воздухе стояла светлая тишина. Но грудь женщины переполнена была чувством, тяжелым как печаль. Среди всего радостного света ей чудился гвоздь распятия, хранимый в ковчежце из мрамора, который висел над берегом реки и, чудилось ей, был обагрен ее кровью. Она не в силах была дольше сдерживать свою душу в телесной оболочке, так сильно рвалась она прочь. На крыльях ослепительного ангела приближалась она к озаренному городу. Самый шум полета становился отдаленным, как шум морской раковины. Поэзия приобрела такую власть над ее сердцем, что ей захотелось плакать…

И с дивной сладостью прозвучал в ее душе крик Безумца во Христе, вспомнилась страница из той книги, которую Вана перелистывала лихорадочными пальцами и по которой она училась распознавать темный цвет, «предшествующий пламени».

Любовь, любовь, меня жестоко ранишь, Но лишь к тебе моя душа взывает. Любовь, любовь, рабу свою тиранишь, Но лишь к тебе прильнуть она желает. Любовь, любовь, меня ты вечно манишь, Но сердце любит и любовью тает, Тобой дрожит, к тебе взывает И ждет твоих признаний!

Воистину коленопреклоненным и пламенеющим любовью стоял город у подножия своего святилища. Одни только колонны сохраняли величественный вид, сверкая в волнах света, как дантовские топазы и своими капителями напоминая круги белых епитрахилей. Он стоял в смирении перед одиноким видением красоты, подобно тому, как внизу картины, на которой сверкает во всей славе Божественный Образ, стоит жертвователь в темной одежде, со сложенными руками.

«Ардея» летела в небе Христа, над лугом чудес. Пролетела над пятью нефами собора, над неясно выраженной верхушкой колокольни, наклонившейся в одну сторону под трепещущей медью своих колоколов, над тиарой баптистерия, такой легкой, что, думалось, вот-вот улетит она в воздух. Чем больше угасал райский блеск вечера, переходя в голубоватый пепел, тем больше пропитывался мистическим светом мрамор; и так долго не давал ему потускнеть от мрака в своем белом веществе, что казалось, будто через него просвечивают изнутри алтарные свечи.

— На кладбище! — шепнула умоляюще Изабелла на ухо небесному кормчему. — Спустись у кладбища!

«Ардея» пролетела близко над свинцовыми плитами. Всеми молитвами безмолвия женщина взмолилась о том, чтобы крылья остановились, неподвижно повиснув в видении жизни и смерти.

«Ах, остановись!»

Душа пережила одно мгновение. Словно урна раскрылась и закрылась; великая четырехгранная урна, в которой вся сила города покоится между кипарисом и розами, с вытянутыми ногами, со сложенными на груди крестом руками, покоится глубоко в земле, взятой с Голгофы и привезенной на галерах архиепископа Убальдо.

Ave Maria В ангельском приветствии шпиль колокольни наклонялся к югу.

Начали удаляться в своем полете; оставили в стороне еще не угасшую зарю мраморной святости возле гибеллинской стены и темной, как запекшаяся кровь, двери; оставили крыши, уже тронутые мраком ночи, бледную полосу реки между двух полос искрящегося золота, канал с темными заснувшими лодками. Повернули на юг, через голую равнину, на которой там и сям поблескивали рвы с водой, пролетели над Кальтанскими болотами и пастбищами, над рыбными садками реки Арно, где живет в воздухе влажное дыхание отведенной в сторону реки, воспарили над Томбольским лесом, где еще не вывелась рысь. И опять повеяло в сумерках красотою Ада. И опять послышался разлитый в воздухе скорбный запах смолы и дерева.

Безмолвные тени двигались в тумане, освещенном новой луной, колыхались, расходились: то были табуны лошадей; из чащи кустарника выглянул гигантский глаз: то был прудок, служивший водопоем для скота; от куч, лежавших на прогалине, поднимался дым, прорезанный проблесками пламени, что приводило на память огненные могилы Шестого Круга: то были угольные кучи. Но эти ложа безмолвия и теней, разделенные длинными полосами дикой ночи, эти речные ложа без течения и без устьев, в которых нет-нет да и прорвется вся полнота скорби, что это было такое? Не пересохшие ли то были реки преисподней? Не Стикс ли это был или Эреб, не Лета ли, не Ахеронт?

* * *

И Лунелла проговорила умоляюще:

— Не уходи пока, Ванина, не уходи! Подожди и ты немного, Дуччио! Возьми меня с собою в Вадию. Пожалуйста, пожалуйста!

— Нет, Лунелла, нет! Тебе пора обедать. Слушайся, детка. Тебя ждет мисс Имоджен. Нельзя слишком многого требовать зараз. Сегодня у тебя было слишком много музыки. И видишь, как на тебя это действует? Тебя еще подергивает.

— Нет, Ванина. Я выпью глоток воды, и все пройдет.

— Но внутри-то у тебя не скоро успокоится, а после этого ты плохо засыпаешь.

— Все у меня прошло.

Она все смотрела умоляющими глазами, красными от слез, и держала в руках свою любимую куклу Тяпу; и крошечное фарфоровое личико с намалеванными щечками прижималось к ее влажной щеке, которая слегка подергивалась от преждевременно развившейся чувствительности и по которой пробегала тень не от одних только волос. Слезы свои она уже утерла юбочкой Тяпы, покрытой кружевами и гофрированной, но внутри нее плакала, как виолончель, ее детская душа. И время от времени вздрагивали ее щеки.

— Ну, Лунелла, идем, будь послушной. Я иду с тобой.

— Дуччио, Дуччио, а почему ты ничего не говоришь? Почему не защищаешь меня?

Брат привлек к себе дикарку сильным движением, как делал всегда, когда хотел подразнить ее, будто собачку, которая, когда ее тронешь, ворчит и кусается. Поставил ее себе между колен и откинул назад ее кудрявую головку. Но в его улыбке промелькнула печальная нежность.

— Чего ты от меня хочешь, Форбичиккия?

— Ай, ты дергаешь меня за волосы, ты хочешь, чтобы я опять заплакала?

— А почему ты плакала?

— Потому что смотрела на твои пальцы.

— Какие пальцы?

— На руке.

— Ну и что же?

— Они были такие больные.

— Больные?

— Да, как у Салонико.

— Ах ты выдумщица, Форбичиккия!

Салонико — это был бродяга, которому она дала имя одного из страшных разбойников, живших в ее фантазии на Монте-Вольтрайо вместе с золотой наседкой. Она видела, как он упал однажды в припадке на пол, и с тех пор не могла забыть его.

— Значит, ты возьмешь меня с собой в Бадию?

— Нет. Сегодня нет.

— Почему?

— Разве ты не видишь, что Тяпа хочет спать? Кукла, полулежавшая у нее на руке, закрывала свои стеклянные глаза, похожие на сапфиры.

— И притом она еще хуже больна, чем Салонико и мои пальцы.

— Почему?

— Разве ты не видишь, что у нее нога сломана? Она быстро одернула юбочку, чтобы прикрыть ей ноги.

— Ну, ножке ничего не сделается.

— И нос разбит.

— О, немножко только!

— И потом, мне кажется еще, что она косит глазами.

— Ну, это ни в каком случае.

— Косит, кривит, щурится и слепнет.

Она засмеялась коротким слабым смехом, словно только вздохнула; Вана и Альдо вздрогнули и переглянулись.

— Но все-таки она хочет спать. Отнеси ее в постельку.

— Хорошо, но только пускай Мориччика споет ей колыбельную песенку.

— Нет, — отвечала Вана, — не хочу. Я ничего не помню.

Но, видя, как милые губки дрогнули от огорчения, прибавила:

— Ну хорошо, я спою для Тяпы колыбельную песенку.

Она выбрала «На сон грядущий» Мусоргского, тягучую, жалобную песенку, жуткую и за душу хватающую: когда ее поют, чудится икона, озаренная отблесками лучей лампады, и ветер подлетает в безлюдной степи.

— Ну, Альдо, сложим и на этот раз оружие перед всесильной Форбичиккией!

Они взглянули друг на друга с невыразимой грустью.

Альдо положил руки на клавиши; Вана подошла к роялю, но лицом повернулась к Лунелле, которая улыбнулась еле заметной улыбкой. Улыбнулась и сейчас же приняла серьезный вид, держа на руках Тяпу в таком положении, чтобы та еще не могла закрыть глаз. Она стояла на своих стройных, сухих ножках и не отрывала глаз от губ певицы; а на поясе у нее, на цепочке с вделанными в нее, как у египетских, ожерелий разноцветными камешками висели тоненькие ножницы со стальными лезвиями и золотыми ухватками.