Выбрать главу

— Господи! Красавец-то какой!

— С прошлого года он немного пополнел.

— Зато вид у него более внушительный.

— Нечего толкаться. Всем видно.

— Смотри, малыш: это наш Нума. Вырастешь, по крайней мере сможешь сказать, что видел его, а?

— Узнаю его бурбонский нос… А зубы-то все на месте.

— Ни одного седого волоса.

— Э, черт побери!.. Не так уж он стар… Родился в тридцать втором, как раз в тот год, когда Луи-Филипп повалил кресты миссии, чтоб его!

— Да, Филипп был ворюга.

— Ему и не дашь сорока трех лет.

— Ясное дело — не дашь… Ах ты, солнышко наше!..

И высокая девица с пламенным взором послала ему издали нарочито дерзким жестом воздушный поцелуй — звонкий, словно крик птицы.

— Ты бы, Зетт, полегче. Не ровен час, заметит тебя его дама.

— Вон та, в синем, и есть его дама?

Нет, в синем была его свояченица, мадемуазель Ортанс, хорошенькая барышня, которая только что вышла из монастырского пансиона, но уже умела ездить верхом не хуже драгуна. Г-жа Руместан казалась куда степеннее, сдержаннее, но вид у нее был гораздо более гордый. Эти парижские дамы много о себе воображают. И вот все стоящие кругом женщины, заслонив ладонью глаза, затараторили на своем живописном, не стесняющемся в выражениях полулатинском наречии, обсуждая обеих парижанок, их дорожные шляпки, обтянутые платья, отсутствие каких бы то ни было драгоценностей, что было полной противоположностью местным нарядам: золотым цепочкам, красным и зеленым юбкам с огромными округлыми турнюрами. Мужчины перечисляли услуги, оказанные Нумой правому делу, его письмо к императору, его речь в защиту белого знамени. Ах, если бы в Палате заседала хотя бы дюжина таких молодцов, как он, Генрих V давно уже занимал бы французский престол!

Славный Нума, опьяненный всем этим шумом, возбужденный восторженным приемом, не мог усидеть на месте. Он то откидывался в просторном кресле, полузакрыв глаза и сияя улыбкой, то покачивался, то вскакивал, широким шагом прохаживался вдоль трибуны, на миг склонялся к арене, снова возвращался на место и, источая благодушие, распустив галстук, упирался коленями в пружинное сиденье кресла, подпрыгивал и, повернувшись к толпе спиной и подметками, разговаривал с парижанками, сидевшими за ним и над ним, старался заразить их своей веселостью.

Г-жа Руместан скучала. Это было заметно по отчужденному, безразличному выражению ее лица с правильными чертами, холодноватыми и надменными в те мгновения, когда их не оживляли острый блеск серых глаз, подобных жемчужинам, настоящих глаз парижанки, и улыбка полуоткрытых ярко-алых губ.

Южная жизнерадостность. суматошная и фамильярная, говорливый люд, у которого все на поверхности, снаружи, в противоположность ее серьезности, глубине и затаенности чувств, — все это коробило ее, может быть, даже безотчетно, потому что в этом народе она распознавала в размноженном и упрощенном виде человека, бок о бок с которым прожила десять лет и в котором благодаря своему горькому опыту уже хорошо разбиралась. Небо тоже не восхищало ее — слишком яркое, оно изливало на землю слишком много зноя. Как могли дышать все эти люди? Как им хватало дыхания на то, чтобы так орать? И она принималась вслух мечтать о милом парижском небе, сероватом, мутноватом, о прохладном апрельском ливне на лоснящихся тротуарах.

— Розали! Что ты говоришь!..

Сестра и муж возмущались. Особенно сестра, высокая девушка, излучавшая жизнь и здоровье и еще выпрямившаяся, чтобы лучше все видеть. Она впервые попала в Прованс, а между тем казалось, что все эти крики, вся эта суматоха под ярким итальянским солнцем пробуждали в ней скрытую жилку, дремавший инстинкт, южную кровь, о которой говорили длинные сросшиеся брови над очами гурии и матовость лица, не красневшего от летнего загара.

— Послушай, милая Розали, — говорил Руместан, стараясь во что бы то ни стало убедить жену, — встань и погляди хорошенько… Могла бы ты увидеть в Париже что-нибудь подобное?

В широком эллипсе огромного амфитеатра, отрезавшего от неба кусок его могучей лазури, на поднимавшихся ярусами ступенях теснилось множество людей, остро сверкали взгляды, многоцветно переливалась яркость праздничных женских нарядов и живописных национальных одежд. Оттуда, как из гигантского чана, поднимались восторженные взвизги, громкие восклицания и звуки фанфар, испарявшиеся, если можно так выразиться, от ослепительного света и зноя.