Выбрать главу

Так жил в таежной пустыне Туманов, и ему казалось, что он хорошо сделал, покинув город и, главное, Ольгу Андреевну. Но почему-то мерещилось ему ее бледное лицо, с алыми губами, и чудился ее шепот:

– Я ваша кукла, я кукла… Я кукла…

Когда Туманов бродил по окрестностям с ружьем, он не раз ловил себя на странной мечте о Бессоновой: как будто здесь, в тайге, он мог ее встретить.

Туманова смущали эти напрасные мечты, и он спешил домой в странном волнении. Там, в юрте, он находил Лидию Николаевну. Она, как всегда, сидела за пяльцами все в том же наряде – и краснела, как девочка, увидев мужа.

– Сегодня, Богдан Юрьевич, ходила я к озеру, – говорила она, улыбаясь, – там ирисов много… Ах, как хорошо здесь, в тайге!..

– Да, хорошо.

– А вам не кажется, Богдан Юрьевич, что у тайги сердце есть и глаза тоже, и что вообще она живая?

– Конечно, живая. Иначе и быть не может, Лидия Николаевна.

– Я в нее влюблена, должно быть.

– Вот хорошо, что вам не страшно здесь. Иные боятся.

– Я не боюсь. А что я влюблена, я потому думаю, что тянет меня к ней. Так бы я и шла все по тропиночке от березки к березке, от елочки до другой, вдыхала бы смолы душистые, слышала бы шелесты шепотливые и как там в глубине кто вздыхает…

– В тайге заблудиться можно.

– А я не боюсь, Богдан Юрьевич. Другого так боюсь, что и не расскажешь, а вот тайги не боюсь. Я сама такая таежная. Меня, как тайгу, разве что огнем взять можно…

Иногда в душе Туманова возникала тоска по России, и ему казалось тогда, что только в эти черные таежные дни разгадал он сладостное очарование белой Москвы; и ему казалось, что Бог знает, что мог бы он отдать за то, чтобы войти, например, во двор Новодевичьего монастыря, побродить среди могил, посмотреть на сизую речку под монастырскими стенами и на самые эти белые стены с красными башнями; ему хотелось постоять на Красной площади, перед Василием Блаженным, и покормить там голубей, купив, по обычаю, у старушек горох или семечки; или пойти в Кремль к обедне, когда на гладко мощеной площади, перед Успенским собором, как-то особенно шуршат шаги прохожих, как на площади Марка в Венеции.

И тогда сердце Туманова сжималось в сладостной муке.

«Три тысячи верст от линии железной дороги!» – думал он, тайно мечтая о побеге.

Но в иной час другая Россия мерещилась ему. Вот он стоит у всенощной в том же Успенском соборе – и уже нет белой Москвы: четыре червонно-черные колонны тяжко и мрачно высятся, тая свои капители в сумраке купола, плотно стал черный народ и слушает, опустив головы, как в червонной ризе черномазый, как цыган, дьякон поминает властей предержащих. Молится дьякон «о пособити и покорити под нози Их всякого врага и супостата»…

И все ниже и ниже опускаются мужицкие головы. А там чернеет лохматый черт – не добродушно-лукавый, сказочно-песенный черт, а тот красноглазый дьявол, который душил Грозного, понуждая его править черные обедни.

Москва! Москва! Как противоречивы и странны ее обличья. Она, как и вся Россия, как будто колеблется на весах, подвешенных на вечных и незримых высотах… Золотые куполы московские то легко и улыбчиво возносят свои слепительные кресты в голубую беспредельность, то весь этот лабиринт церквей и башен уходит в сумрак низин; как белая лебедь плывет в иную пору Москва по лазури; звон древних церквей серебристою песнею расстилается над ее вечно-юными холмами; и вольное ликование москвичей пленяет в те миги изумленное сердце, нежданно среди северной великороссийской равнины нашедшее белизну пламенного юга.

Но бывают иные дни, иные ночи, и тогда страшно обличье Москвы. Вдруг зимою закрутится метель, и почернеет небо, и, тогда радуясь мраку, приходят из-за Москвы-реки бородачи; это они чадом своих чудных речей морочат простой народ; это они, собираясь по ночам в чайных на Зацепе, а по эту сторону Москвы-Реки, на Самотеке или на Смоленском, толкуют мрачно о политике, мечтая на веки вечные закрепостить Россию отродью Сатаны. А в летние дни, когда пыльный жар томит ветхий город и высыхает речка, как грустно, тяжко и безнадежно влачится здесь жизнь.

Далеко до моря, не веет здесь морской ветер, пахнущий солью, и нет выхода из душного лабиринта кривых и горбатых переулков. По субботам и воскресеньям шумят пьяные ватаги тяжело-охмелевших. И бормочут что-то о присяге мертвецки пьяные.