Так Москва то взмывает белою лебедью, то, обернувшись вороною, чертит прах темным крылом. Это – город-оборотень, старая чарая Москва.
Так мечтал Туманов, радуясь тому, что родина его Россия, но порою страшась ее судьбы.
И, как Россию, любил Туманов Лидию Николаевну, и, как России, боялся ее. Он боялся ее трепета, ее строгих, что-то тайное видящих глаз и ее святой бессмысленной улыбки. А теперь, когда другая улыбка его смущала и влекла, он боялся и самого себя.
Приходил иногда поп Никита. Ударит раз-другой в оконную раму и стоит, ждет Туманова, не решается войти в юрту, считает себя «недостойным лицезреть неземной лик». Так странно выражался про Лидию Николаевну поп Никита.
– Попадья моя спит, Богдан Юрьевич. За вами я пришел. Шарудин милости просит…
– Что?
– Милости просит. Значит, выпить и закусить у него. Пойдем, Богдан Юрьевич.
– Пойдем.
В юрте у Шарудина горит ярко камелек, и босоногая якутка Фрося, служанка его и любовница, ставит на стол сибирские разные яства и всякие настойки, дурманные и пахучие.
– Первая колом, а вторая соколом, – пьет, покрякивая, Никита, поп грузный, с неповоротливыми мыслями в огромной и тяжелой голове.
– А что теперь в Москве? – спрашивает Шарудин, мутными глазами поглядывая на Туманова. – Ведь вы, Богдан Юрьевич, оттуда не так давно; и двух лет еще не будет? А?
– В Москве много разного, – говорит Туманов.
– А что, Богдан Юрьевич, правда ли, что по ночам ходит там Василий Блаженный и кому погрозит, тому и смерть?
– Правда.
– Занятно. А то еще говорят, будто англичане привезли теперь из Амстердама женщину с рыбьим хвостом. Вы не видали? Это не при вас?
– Их много.
– Чего?
– Женщин таких немало, говорю.
– А!
– Богдан Юрьевич шутит, – говорит поп Никита, – а ты, Шарудин, помолчи… Я вот хочу о серьезном поговорить. Вы меня слушаете, Богдан Юрьевич?
– Слушаю, отец Никита.
– Так вот прочел я недавно в газетах, что съезд крестьянский предполагается. Объясните мне толком, как же это понимать надо. Ну, хорошо-с, сегодня они съехались, завтра они говорить начнут, послезавтра криком будут кричать, а потом и с дрекольями пойдут. Правильно ли я говорю? Я знаю, вы за политику к нам присланы. Так ведь то вы, а то мужичье. Правильно я говорю?
– Думаю, что неправильно, отец Никита. Впрочем, я хотя и за политику, будто бы, сюда выслан, но на самом деле я к политике отношения не имел. По-моему, совсем ее не надо.
– Го-го-го! – хохочет без причины поп. – Вот выдумали, Христос с вами! Как же без политики-то? Куда ж это министры там разные или ваши всякие там социалисты – куда им, позвольте вас спросить, деваться? Да и мало ли народу политикою кормится? Еще, поди, другой никаким делом заняться не может, а к политическому приспособился, в чиновниках там что ли или в каких-нибудь революционерах служить стал, а там, смотришь, и в начальники произведут, а вы говорите, «политики не надо». Это даже, Богдан Юрьевич, такое ваше слово можно нецивилизованным назвать. Только я вам не верю. Это вы на смех все.
– Нехорошо, отец Никита, политику оправдывать. Политика всякая от сатаны. Оттого и церковь ваша в запустении. Забыли вы все о Боге и стали рабами.
Богдан Юрьевич берет папиросу дрожащими пальцами и курит, жадно затягиваясь.
– Нехорошо, отец Никита, – повторяет он, как будто он говорит не с этим пьяным таежным попом, а с каким-то другим всероссийским попом, который возник перед ним, как вещий призрак.
– И чего это вы меня все Богом стыдите, – обижается Никита, – сами-то вы кто? Вы разве в Бога верите? Так ведь, только для соблазна разговариваете…
Шарудин, ударив кулаком по столу, неожиданно говорит, как будто угрожая:
– А в Илию Фесвитянина изволите вы верить, Богдан Юрьевич?
– Что?
– Стихир гласа восьмого знаете: «Иже Фесвитянина Илию, колесницею огненною, от земли щедре преложивый слово, сего молитвами спаси нас»… Так-то! А я верю! Фесвитянин он – Илия-то…
Наступила зима. И белая глухая пустыня казалась теперь еще неумолимее и строже. Туманов и Лидия Николаевна ходили закутанные в заячьи и оленьи меха. Изредка Богдан Юрьевич брал у отца Никиты лошадь и катал в низких и легких санях Лидию Николаевну. Лохматая крепконогая лошадка мчала санки по таежным тропам, и мир вокруг казался безмерным океаном. Вздыбились огромные волны-холмы, вздыбились и замерзли так – недвижные, белые.
Когда ночью Туманов после попойки выходил из юрты Шарудина, странное чувство, как будто в сердце сосредоточенное, волновало его.
«Нет, не случайно возникли звезды в этом небе, – думал он, пристально вглядываясь в глубину синей бездны, – надо гадать по звездам, надо прислушаться к их пению, чтобы жить так, как надо жить…»