Выбрать главу

Он как будто бы колебался.

– Ну, пожалуй, пойдемте…

Через полчаса мы разговорились.

– От дьявола все это, – говорил монах, поблескивая глазами и кривя красные губы, – от дьявола… И куда не кинь, везде оно, везде наваждение… Жду не дождусь, когда можно будет на Афон поехать, где бабам запрет. А здесь не могу больше, измучился… В монастыре от них проходу нет. И где они, там уж беды жди наверное. Баба всегда в стороне, а ты, как отравленный, погибай… Вот вы изволите улыбаться, а потому, что молоды: не умеете внутренним оком смотреть, а вы припомните-ка Екклезиастовы слова: «Горше смерти женщина», тогда и откроется вам ихняя сеть и соблазн. Вы вот, наверное, «охи и ахи» около девиц, а если до дела дойдет, то норовите поскорее кончить, то есть как раз тогда, когда искусившийся начинает. Путаетесь вы, например, с бабой, и все это у вас от избытка молодости торопливо выходит, и значит, пока вы еще целы, и просто, извините за выражение, глупостями занимаетесь. А оно, то самое, незаметно подкрадывается. Вот когда вам настоящее откроется, тогда вы и поймете, почему женщина «горше смерти», как мудрец выразился. А ведь он на этот счет был мастак. На что хитра была царица Савская, однако и она покорилась царю. А все-таки, в конце концов, стал царь петь о суете сует. Поняли? Пока вы, как воробей, прыг-прыг – и дело с концом, а потом будете мудры, как змей, но и погибнете как змей, ибо разве не гибель по земле пресмыкаться, извиваясь от вожделений? Вот, как я покоя себе не нахожу. Вы слушаете меня?

– Очень, очень слушаю.

– Так вот, значит, и бродишь, как умалишенный, как лунатик какой. А в голове все одно сидит. И червь душу гложет. Поверите ли? Запаха ихнего не выношу прежде всего. Как только зачую запах, на землю грохнуться охота и головой биться. Давно уж для меня это открылось. Я не как прочие: с малых лет самую суть угадал, самую йоту, дьявольскую эту точку. Потерянный я человек – что и говорить.

– Вы – монах. Вы ближе к Богу. Спасетесь.

– Близость к Богу тоже не безопасна, молодой человек. Трудно эта объяснить, однако попробую. Где Бог, там и молитва. А от молитвы все как-то острее становится. Поняли? Знаю, что вот это грех, а от этого знания моего грех кажется слаще. Начнешь каяться и как бы на молитве душу открываешь, и тогда как будто опять весь грех заново творишь, да еще поехиднее, да еще поядовитее. Это я думаю, дьявол душу наизнанку выворачивает.

– Это все рассуждения, батюшка. А грех плотский рассуждений не терпит. Человек без мыслей грешит, а как у вас поступков никаких нет, значит, вам рай обеспечен.

– Вы вот шутить изволите, но в шутке вашей есть возражение, и я, если угодно, могу его опровергнуть. Во-первых, о поступках своих я еще пока не говорил, но из этого не следует, что у меня их не было. А что до рассуждений, то, думается, в них может быть больше греха, чем в ином поступке. Вот у нас в монастыре почти все монахи безобразничают. На одном берегу наша пустынь, а на другом деревенька. Там и живут «монастырские жены». А по-моему, это все ерунда и грех пустяковый, больше по легкомыслию. Не тот грешит, кто с бабой путается, а тот, кто бабу во сне видит. А сны грешные бывают от рассуждений. С рассуждения начнешь, а кончишь воображением, а оно тогда такое разрисует, чего у естественной бабы и со свечою не отыщешь. Так ли я говорю, молодой человек?

– Вот уж, право, не знаю…

– Не знаете. Так поверьте мне на слово. Я уж вам имел честь докладывать, что давненько бабским делом был занят и, так сказать, на нем свою голову потерял. И в монастырь пошел по этому поводу.

– Как так?

– А очень просто. Родитель мой из села Ямской Ярун. Торговал там и салом, и дегтем, и лошадьми и чем придется. Мужик был сообразительный и меня к грамоте поощрял. Я с охотой «Жития» и всякую премудрость тогда же читывал. Но это так себе к слову пришлось, а суть-то в грехе моем. А в грехе моем я ошалел вот при каких обстоятельствах. Ямской Ярун – село, как вам известно, торговое и довольно много в нем обитает еврейского народа. К еврейскому народу злобы я не питал и по сие время не питаю, однако в связи с этим племенем приключилось мое несчастие. Было мне тогда восемнадцать лет не больше; и случилось в этот год смятение и жестокости, против жидов направленные. Не сумею вам объяснить, на что собственно народ остервенился, однако, был я очевидцем, всяческого безобразия. Три дня народ бушевал. А я в этой истории вот при чем. Иду я, знаете ли, под вечер и пожаром любуюсь; горела тогда мельница Исаака Шайкевича, который впоследствии удавился. Иду, знаете ли, и ни о чем не думаю. Моя хата с краю. Вижу: пух летает от перин распоротых; в домах окна разбиты; в кабаке гуляют буяны – такой свист идет, беда! Иду, и вижу у мелочной лавчонки жидовочка стоят. И вспомнил я, что у этой жидовочки третьего дня мать яруны убили. А отец ее год тому назад помер. Вот и стоит передо мной эта самая девчонка, знаете, как былинка, или цветочек какой на стебельке тонком, – очень грустная. И вдруг что-то меня укололо.