Выбрать главу

Животворящая сила*

Нет, надо иногда оглянуться, отодвинувшись: вблизи остро и больно видишь в большинстве неудачи, промахи, не то, что ожидаешь; отдельные кусочки борьбы заслоняют целое.

Зной. Врангелевский фронт, верст шестьдесят от боевой линии. Штаб. Тихая степная жизнь маленького степного голого городка на тинистой речке.

В штабе, в политуправлении армии меня знакомят с положением, – плохо: и трения, и промахи, и неумелость, и многое другое.

– Хотите посмотреть конную бригаду?

Едем. За автомобилем бежит горячее курево по степной дороге. Начпоарм, нахмурившись, глядя в даль, дрожащую от зноя, рассказывает:

– Пришлось отвести бригаду. Бегут, как зайцы. Понимаете, ничего не сделаешь, вывести нельзя: только увидят неприятеля – в панике врассыпную. Никуда часть. Пришлось отвести в тыл. А тут вдобавок голые, босые. Надо из этой орды выковывать новую бригаду. Я тут недавно.

Приехали. Глянул: орда. У одного почернелое от загара пузо наружу; у другого и того хуже, и он все поправляет, прикрывая целомудренно обрывки подштанников. Потрескавшиеся, почернелые, босые ноги. Без шапок. А сядут на лошадей – банда. И у меня щемит: нет, не справятся с ними – таких не переделаешь.

Меня просят почитать им рассказы. «Ну, этим рассказы как пятая нога собаке», – думаю.

Собрались в саду; легли вповалку; забрались на деревья, как тетерева, ветки трещат. Стал читать. Но откуда же такая тишина? Блестят сотни и сотни глаз, гипнотизируя. Потом им стали рассказывать о положении в России, о положении на польском фронте, об усилиях мирового буржуа задушить республику и вместе с республикой и их. И опять та же напряженная тишина, внимательный блеск глаз, затаенное дыханье…

…Мы ехали назад. Быстро курился автомобиль.

И я уже думал: «А пожалуй, и этих возьмем!»

Прошло две недели в обработке; пришел экзамен.

В глубоком тылу, где все спало, спало нетревожимым покоем, вдруг выросла грозная и неотвратимая сила: десять тысяч отборных махновцев под командой самого «батьки». Как из земли выросли. Пулеметы, орудия, конница, пехота, множество тачанок, на которых они передвигаются с огромной быстротой; сочувствие кулацкого населения. И в противовес – эта «разложившаяся» бригада. Штаб будет сметен, как солома вихрем.

На заре бешено ринулся Махно, подавляя огромной численностью и уверенностью. Завязался бой. А когда всходило солнце, сожженная степь вся завалена изрубленными; Махно быстро пылил, убегая на тачанках с остатками отряда.

Я опять их видел: босые, простоволосые, голопузые, в рваных подштанниках, а глаза горят. И как же они потом с партийными впереди рубились с врангелевцами!

Маленькая горсточка, крохотная горсточка свежих партийных дрожжей – и колоссальная скрытая энергия вздулась и вылилась через край.

Восточный фронт. Уфимский мороз. Митинг в пустом, побелевшем от инея помещичьем доме. Каменные, замкнутые, чужие, в большинстве татарские лица.

Чуть не поголовно бегут из частей, и повторно, по многу раз.

Выступают товарищи, стараясь пробиться сквозь эту каменную замкнутость. «Вот этих-то уже не прошибешь», – невольно мелькает в голове при первом взгляде на них.

А как дрались потом эти части!

Репрессии? Да разве же самые страшные репрессии могут что-нибудь сделать с людьми, у которых и искры нет сознания необходимости борьбы, необходимости отдать свою жизнь! Только партийные дрожжи умеют возжечь эту искру, раздуть ее.

И куда ни загляни, в военный ли, в советский ли аппарат, к хозяйственникам, к профессионалистам, – всюду одно и то же: будто и криво, и косо, и с промахами, и склочно, – ан глядь – громадно подымается историческая опара на партийных дрожжах.

Взгляни на всю громаду совершенного. И в больших, и в малых событиях увидишь то, что вынесло вверх революцию и оправдало все жертвы ее – увидишь созидающую, животворящую силу партии.

Ей будут петь славу века.

Навыворот*

Капитон Иваныч держал трактир. Место было бойкое, хоть и в стороне от железной дороги. Много было проезжего люда, да и из соседних деревень наезжали мужики в базарные дни. И свое село было большое.

В базарный день далеко до свету, среди осенней тьмы, слякоти, невидимо сеющегося дождя всеми огнями светился трактир. Капитон Иваныч – небольшой, пузатый, с пузатыми щеками, маленьким красным носиком и бегающими мышиными глазками – носился по всему двухэтажному трактиру. Везде слышался его тонкий визгливый голос. Внизу были комнаты для приезжающих; сюда же тайно приводились гулящие девицы. Вверху – биллиардная, буфет, чайная и закусочная, а в отдельных кабинетах в чайниках самогонка подавалась.

Жена и дочь тоже с утра до ночи возились по трактиру.

Три человека служащих было у Капитона Иваныча.

Никиту он вывез из голодающих мест. Возил он туда собранный волостью хлеб, половину которого очень выгодно для себя продал, другую половину пополнил отрубями, песком, сдал и получил большую благодарность. Тут-то он нашел на улице умирающего с голоду Никиту. Сердце у Капитона Иваныча ласковое и сострадательное, не мог он видеть чужих голодных страданий, забрал Никиту с собой; накормил, одел, приспособил к трактиру. И Никита привязался к хозяину, как пес, – никто не знал, когда он спал, ел; все видели только, что он работал, как вол, и глядел исподлобья хозяину в глаза, крепкий, коренастый, неповоротливый, как медведь, но если сгребет, пискнуть не успеешь – сломает. Скажи хозяин: «Убей человека» – и не моргнул бы, раз – и готово.

Был еще служитель при трактире – парень лет восемнадцати, веселый, разбитной, любитель девок и самогонки, – так и не закрывает белых ядреных зубов: гы-гы да гы-гы-гы! Бил его хозяин, а он все свое: как чуть отвернутся, и спер бутылку самогона, и опять бой, а ему как с гуся вода, – гыгыкает, скалит зубы, да под глазами фонари хозяйские стоят.

Была еще девушка, тихая, безответная, бледное личико, и смотрела недоуменно голубыми широко раскрытыми глазами. Били ее, щипали, тиранили, держали вечно голодной хозяйка с дочерью; знали – изнасильничал ее Капитон Иваныч; молила она, плакала, сапоги ему целовала, – нет, изнасильничал; и не могли ей простить этого мать с дочерью. Бросили ей дерюжку под лестницей – там и спала, свернувшись, и дрожала всю ночь.

Отлично работал трактир, и был полная чаша дом Капитона Иваныча.

Оттого все ладилось у Капитона Иваныча – умел с людьми он ладить, со всякими людьми умел. До революции у него был этот самый трактир, сам и строил. И все начальство, какое только приезжало в волость, все прямо к нему, – и становой, и пристав, и сам исправник при объезде уезда. И тут разливанное море – на карачках ползало начальство.

Зато и уважали Капитона Иваныча. Всю округу он в кулаке держал: за гроши скупал хлеб, скот, масло, холсты и прочее. Пикнуть никто не смел. Любили его все, величали благодетелем.

Пришла революция, и все благополучие Капитона Иваныча рухнуло: трактир пошел под школу; землю, лес, скотину отобрали. Туго пришлось. Мужики перестали ломать шапки, а как только попадался на глаза, ругали матерным словом и величали мироедом, сосуном, кровопийцей. Да вскоре опять повернулось на старое: и базары открылись, и торговля началась, и опять стал скупать Капитон Иваныч у крестьян и хлеб, и скотину, и масло. И опять стали низко скидать перед ним шапки и величать Капитоном Иванычем.

И с начальством с новым поладил. Ну, да свои люди попали, все по-хорошему обошлось. Собрали многочисленный и шумный сход, разогрелись, дошли до градуса – ыаза вывалились (целую неделю перед этим Капитон Иваныч гнал самогон), и порешили: построить хорошую новую школу, когда… будут средства, а пока сдать помещение Капитону Иванычу под трактир для общественного доходу, «силов наших нету, все животы пропали, а школа все одно бездействует – ни дров, ни книг, и учителя разбежались». На том и постановили. А Капитон Иваныч пожертвовал прекрасных брусьев на стройку новой школы.