Выбрать главу

Странно. А ведь какой ласковый, вежливый, мягкий там, дома. Но эта грубоватость странно вязалась со всей суровостью, насупленностью окружающей обстановки.

Этот угрюмый, без границ лес, полный болот, трясин, нехоженных мест, трущоб, заваленных валежником тайных топей – пощады не дает, если зазевался. Заблудился, ну, прощай. Обессилевшего скушают медведи, или сожрут волки, или скачком без промаха перервет шейные позвонки ушастая рысь. Лес не терпит незнаек; к нему пришел – будь смел, ловок, находчив, наблюдателен, и он раскроет тебе все свое изобилие: и зверя, и птицы, и бесчисленного количества ягод – умей лишь взять. А проворонил – медленно подохнешь с голоду.

Оттого сосредоточенно молчалив Сохатнов, неразговорчив и грубоват со мной, – он пришел ради заработка, ради сурового труда, и если я увязался, сам о себе должен думать: ему некогда нянчиться со мной.

Мы идем по подлеску, по кустам и торопливо навязываем на высоте нашего роста петли, а в каждой петельке, как коралл, краснеет крохотная веточка рябины. Но пока я поставлю одну петельку, тот – пять. Я иду напролом через кусты и заросли, а он с выбором, по прогалинам, по лощинкам, и его рябина издали далеко и заманчиво краснеет, а моя пропадает среди густой заросли.

Уже стало темнеть, когда вернулись к стану. Опять красновато озарились снизу суровые сосны, булькала вода в котелке; опять угрюмо, таинственно стоял кругом молчаливый лес без людей, затаились звери, а Сохатнов, как и лес, был сурово-молчалив, с короткими деловыми движениями. Опять спали на еловых ветвях, и теплый дух шел от прогретой костром земли, и крепко спалось. Так изо дня в день. В поставленных раньше петлях неподвижно обвисли птицы, опустив вдоль крылья и вытянув шейки. Только у меня на двадцать, на тридцать петель один рябчик, а у него через пять-шесть петель итица. Отчего же эта разница? Будто все делаю, как он.

Со мной несчастье: провалился в ручей. Думал – ледок выдержит, – провалился. Вылез мокрый по пояс. Пока развел костер, пока обсушился, сильно продрог. А на другой день лицо стало гореть, а по телу озноб. Сохатнов, не замечая, делал свое. Но когда я, не в состоянии ходить, лег у сосны, он постоял возле, недружелюбно посмотрел и уронил:

– Не таскался бы.

Подумал о чем-то и сказал:

– Ну, собирайся, што ль, пойдем, – и пошел, не оглядываясь.

Я тащился за ним, шатаясь и ничего не видя, в ушах звон, в глазах круги.

Не помню, как дошел. Над лесным озером, на песчаном бугре – черная, насквозь прокопченная избушка без окон. Я повалился и стал бредить. Сохатнов нарубил дров, встряхнул меня, как мешок с мякиной, я очнулся.

– Полезай, што ль…

Я согнулся вдвое и почти на коленях вполз в дыру вместо двери. В одной половине кромешная тьма, в другой ярко пылают на груде камней дрова, освещая насевшую по стенам, потолку, как черный снег, сажу. Густой едкий дым стлался ровно до низенького потолка, а в потолке дыра, куда вываливался дым и летели искры. Сохатнов, голый и запятнанный сажей, в густом дыму, как демон, распоряжался, а я в три погибели на корточках дышал над самым полом.

Костер прогорел, камни светились. Сохатнов плеснул на них ведро воды. Рвануло мгновенным взрывом и таким нестерпимым жаром, что я повалился без чувств. Очнулся от нестерпимой, обжигающей боли. Сохатнов, согнувшись под низеньким потолком, сек меня жгучими распаренными вениками.

– Тю, да вы с ума спятили!.. Пусти… брось…

Но он по-прежнему, придерживая коленом, продолжал нещадно драть меня, обливая время от времени горячей водой.

А через час мы сидели, стараясь не притрагиваться к стенам, в другой половине, нагретой и освещенной быстро бегущим со смолистого корня красным пламенем, и с наслаждением пили чай с ячменными шанежками.

И передо мной сидел, прихлебывая из жестяной кружки, Сохатнов, тот, которого я знал в городе, вежливый, обходительный, и ласково говорил на «вы»:

– Знамо, чижало ходить на карбасе без палубы, сами знаете – окиан хлестает на него. Никак не сберусь запалубить, все недохватки да недостачи.

И он рассказывает, как по веснам ходит за зверем на океан. И я вспоминаю, как норвежцы и англичане снаряжают для этого специальные пароходы, – капитал, а у нас работают более успешно такие богатыри, как Сохатнов, у которых сметка, удаль и смелость.

Утром мы с трудом тащили ворох рябчиков, и я шел как ни в чем не бывало, и Сохатнов меня сурово «тыкал».

Верстах в пятнадцати от города ждала в условленном месте подвода, и дочка Сохатнова величаво поклонилась нам одной головой.

А потом три месяца сидел в тюрьме, и клопы жрали меня.

Ежедневно творимое*

Ревели автомобили; катились, визжа на поворотах и роняя синие искры, трамваи; спешили пешеходы; улицы кипели с утра до ночи и ночью жили, залитые светом дуговых фонарей, а по ресторанам – музыка, вина, цветы, заморские кушанья, – буржуазия с удовольствием жила на свете.

На окраинах дымились фабрики. С зелеными лицами рабочие в неустанном труде созидали богатства. Крестьяне в невысыхающем поту добывали из скупой земли хлеб помещикам. Все было обыкновенно, все было так, как привыкли, и никто не думал, никто не подозревал, что в этой привычной, обыденной обстановке непрерывно сеялись чудеса, день и ночь сеялись чудеса, как невидимый, неощутимый дождь.

Нет, не святые творили эти чудеса, не праведники, не господь, не мать божия, не по старинке творились эти чудеса, а… а как же? А вот послушайте.

Была пасха, пришлась она в апреле 1912 года. Звонили колокола, и весело разносился звон в весеннем воздухе над рекой Проней. А вдоль речки раскинулось большое село Жерновица, Рязанской губернии, Спасского уезда. По всем избам ходил поп с дьячком, гнусавили «Христос воскресе» и набивали мешки даяниями. Да мало показалось. Велел поп приготовить три лодки; взял двух работников, которые за гроши гнули на него свои хребты; позвал дьячка. Подняли они раскрашенные доски, на которых были страшные морды князей, царей, разбойников, кои именовались «святыми». Вооружился поп увесистым медным высеребренным крестом, и все поехали по вздувшейся реке, по которой проносились льдины, на другой берег, в деревни Ершово и Муняково.

Целый день таскались они по деревням «крестным ходом» и доверху набили мешками с даяниями две лодки. Собрались ехать назад.

А тут приносят гроб с покойником, просят батюшку взять в лодку для отпевания в церкви. Батюшка взял и покойника и четырех к нему носильщиков – за мзду.

Пришли кум, кума и бабка и принесли новорожденного: крестить надо в церкви, – и их взял батюшка, тоже за мзду. И покойника с носильщиками и новорожденного с кумовьями и бабкой поп посадил в две нагруженные даяниями лодки, а сам с дьячком и с иконами сел в третью пустую.

Собрались крестьяне на берегу, провожают духовного отца, поглядели на реку и говорят:

– Батюшка, неспокойна, гля, река, – вишь, льдины гонит. Ты, батюшка, вели мешки выгрузить да с народом налегке поезжай, а мы тебе завтра сами все в целости представим, – к завтрему-то весь лед прогонит. А то, гля, как лодки осели. Упаси бог, вдарит льдина – потонет народ.

Нахмурился поп, зажал крест и подумал: «Так вас расперетак! Оставь вам, начнете в мешки окунаться… сволочи!»

А вслух сказал:

– Сказано бо в писании: без воли господней волос не упадет, на все его святая воля. Греби!

Отчалили одна за другой лодки, и вышло так, как говорили крестьяне, – грузно осели две переполненные лодки, и стала их сердито захлестывать почернелая река.

Закричали люди:

– То-онем!.. Спасите!

А работники стали кричать:

– Батюшка, дозволь скинуть два мешка с зерном, – вишь, не выплывем.

Поп закричал:

– Не смейте! Я вас анафеме предам.

И приказал дьячку:

– Перелезь, дьяк, к ним в лодку, а то, сукины дети, исподтишка скинут.