Выбрать главу

С большим трудом перелез дьяк, но как только перелез, хлебнула лодка бортом, и все очутились в сердитых волнах. Покойник поплавал-поплавал в гробу и опустился на дно. Маленький – разжала бабка руки в предсмертный час – хлебнул и стал тонуть. За ним – бабка, кум с кумов, а носильщики, и особенно дьячок, стали отчаянно бороться со смертью. Но дьячка потянула ко дну кружка, привешенная к шее и набитая медными деньгами со сбора. Скрылся и он. И носильщики. Только два поповских работника, молодые парни, поплыли к поповской лодке, которая изо всех сил уходила от захлебывающихся людей, от криков, воплей и моления.

Ухватились работники за поповскую лодку, смотрят на попа страшными молящими глазами:

– Батюшка, спаси нас!..

Кинулся к ним поп с перекошенным, звериным лицом: раз! раз! Крестом по рукам, по головам, – те оторвались.

А на берегу толпы народа, почитай вся волость сбежалась: бабы, мужики, дети. Плачут, мечутся: нечем помочь.

Причалил поп, вышел, распатлатился, глаза горят, как у кошки, звериным страхом пережитого, и осенил народ крестом. И тут свершилось чудо: повалился народ ниц перед крестом, на котором густо краснела кровь поповских работников. Осенил крестом и заговорил по-церковному, нараспев:

– Подымайте, православные, чудом спасенные святые иконы. На ваших глазах в пучине морской погибли те, кому в неисповедимых путях господних начертано было погибнуть, чьи грехи господь видел всевидящим оком своим. Но святые иконы господь незримо вынес ангелами своими и архангелами, херувимами и серафимами, дабы всему миру возвестить силу и славу свою.

Подняли иконы и всей волостью с пением двинулись к церкви.

Но это «чудо» не осталось только в селе Жерновицах, Рязанской губернии. Весть о нем перекинулась в Москву и расползлась оттуда, как масляное пятно, по всей России.

В Москве капиталист издавал газету «Русское слово». И то «чудо», что поп творил в селе Жерновицах, когда у людей их собственные глаза видели одно, а ослепленный ум – совершенно противоположное, – это чудо ослепления «Русское слово» совершало над всей читающей Россией.

Через неделю после того как поп разбил судорожно вцепившиеся в борт руки своих работников, в «Русском слове» было напечатано:

«В селе Жерновицах, Рязанской губ., Спасского уезда, при переезде на трех лодках причта с иконами и богомольцами через разлившуюся реку Проню от ледохода две лодки с богомольцами погибли, а лодка со святыми иконами и священником о. Иоанном чудесно спаслась».

«Русское слово» печаталось в одном миллионе экземпляров, да каждую газету читало по меньшей мере пять человек. Стало быть, пять миллионов человек глядело на жизнь теми глазами, какими было выгодно капиталистам, буржуазии.

И это величайшее «чудо» в буржуазных обществах сеется ежедневно, ежечасно бесчисленными семенами лжи, обмана, подлого религиозного и иного усыпления, дабы держать в узде и кандалах миллионы трудящихся.

Маленькие жизни*

Лето 1924 года.

С Садовой, от Красных ворот, я иду по знаменитой Домниковской улице.

Домниковская улица до революции – это трущоба, вертеп, сплошной публичный дом. Тяжко, без конца, с утра до ночи громыхали подводы с грузом на лежащие возле вокзалы и с вокзалов, а по сторонам плечо в плечо – вонючие, грязные ресторанчики, трактиры, пивные и бесчисленные «меблированные комнаты» – логовище чудовищного разврата. Драки, убийства, девушки на тротуарах, выжидающие покупателей; фонари на физиономиях; из-под ворот медленно течет черная сукровица нечистот – мрачное наследие рухнувшего строя.

А теперь то же громыхание грузовых подвод, то же незамирающее движение; в обе стороны торопливо спешит трудовой народ, – но исчезли меблированные вертепы, кабаки.

Знаю, отчетливо знаю, что еще и сейчас есть остатки царско-буржуазной гнили и чертополоха – всего этого сразу не уничтожишь. Но теперь это перестало кричать наглой крикливостью, убралось с улиц, во всяком случае затруднено; с уличным развратом идет борьба, и с этим будет покончено, надо надеяться, скоро.

На углу переулка кусочек нового, что принесла революция. Нет, не плакаты, не флаги, не вспыхивающие речи, а угрюмый темнокирпичный трехэтажный дом. Должно быть, бывшая фабрика.

Но отчего же, когда входишь в дом, встречаешь заливающую волну детских криков, смеха, визга, восклицаний, будто сверкающий каскад хлынул из распахнутой двери?

Бесенята… И все кругло-стриженоголовые. И все ласковые. Разве птицы устают прыгать вверх, вниз, с неустанным чириканьем?

А у воспитательниц не хватает ни голосу, ни сил. Все хриплые. В изнеможении хлопают в ладоши, не в силах перекричать. Вдруг подскочит, обнимет маленькая, прильнет вся, головенку прячет в платье, а глазенки, как у маленького лисенка, блестят. Разве оторвешь? Так голодны, так жадны на ласку. Девяти-десяти-двенадцатилетние девочки.

Откуда они?

Приводят падающие от голода родители. Приводят добрые люди. Подбирает по улицам, по темным углам милиция. Приходят и сами, восьми-девяти-десятилетние. Распределитель беспризорных девочек.

Вы смотрите на этих бесенят, – да разве беспризорные?! Да это же дети как дети: шумливые, непоседливые, перепархивающие с места на место. Где же страшная печать улицы? Неужели же так быстро стирается?

А знаете, какой это ценой? Воспитательский персонал не перестает поставлять из своей среды психически заболевших, туберкулезных, изнервничавшихся, – здоровых среди них очень мало.

И тем не менее, кто попадает сюда, уже не может уйти: притягивает, как магнитом, работа.

Вот женщина-врач бросила свою профессию, все, что с ней связано, и целиком отдалась этой ни на минуту не смолкающей, галдящей толпе.

Приводят крохотную девочку. Странный комочек струпьев, тряпья, волдырей, засохшей крови. И вся серая, и вся шевелится. Пригляделись – вши.

Няня отказалась мыть:

– Куда же, не отскребешь! Да тут весь распределитель заразишь вшами, расползутся по всем этажам, да и саму облепят. Ишь все на ней ворочается. А глаза-то! Вот, господи, не думала, что так человека могут облепить, аж в веки повпивались. Нет, как хотите, не могу, – меня зараз рвать зачнет.

Ее действительно дернул приступ рвоты, и она убежала.

Девочка равнодушно стояла, слабо моргая серыми от вшей веками.

Женщина-врач раздевает, обирает два стакана вшей. В ванну, потом уложили. Долго спала. А воспитательница сидела и смотрела на тихо спящего ребенка. Долго.

Вдруг девочка проснулась, с безумным ужасом обвела кругом широко раскрытыми глазами, вцепилась крохотными пальчиками в руку, – и все тот же недетский ужас.

– Что ты?.. Что ты?..

С безумным, неподвижным ужасом девочка все осматривалась, глядела на высокий потолок светлой комнаты, на стены, на чистые кроватки, и прошептали ее побелевшие губки:

– Я – умерла?

– Что ты!.. Что ты!..

И прижала и поцеловала ребенка. Та, все так же безумно озираясь:

– Я – в раю?.. Бабушка сказывала: как умру, в рай меня возьмут.

…Девчурки беззаботно бегают, играют, визжат в большом зале, а за каждой невидимая тень – ее жизнь при царизме. Царизм оставил нам немало негодяев.

…Да, есть еще «благодетели» на свете, не перевелись. Не успели еще всех накрыть.

Вот две девочки, одногодки, лет по одиннадцати, не сестры.

В осенний непогодливый вечер, в тряпье, не попадая зуб на зуб, посинелые, жались они у базарного рундука. Идет чистый породистый господин, должно быть из дворян. Девочки протянули руки, трясутся.

– Вы чего?

– Подайте, господин… холодно… голодные мы…

Тот постоял, задумавшись.

– Эх, бедняги! Ну, пойдемте.

Долго шли. Потом пришли в большой дом. Поднялись, Светлая, теплая квартира. Велел в кухне сбросить тряпье, устроил ванну. Радостно мылись, плескались: обе сидели в теплой ванне. Чистый господин принес две простыни: завернул одну, отнес, потом другую. Накормил. Потом принес бутылку вина, налил в рюмки на высокой ножке, выпил, не пощадил… одну, потом другую.