Выбрать главу

– Ничем не могу помочь. Изыщите свидетелей. Обратитесь в Союз истинно-русских людей…

Шмуцокс вдруг смолк надолго и затем спросил без шума, конфиденциально:

– А может быть, на самом деле прибавить им немного и сократить рабочий день?.. – на самом деле, зарабатывают мало.

Бабенин обрадовался.

– На самом деле, прибавьте, батенька Карл Готфридович, – чего проще?! на самом деле, дерем мы с них как с Сидоровых коз…

– С кого? – спросил Шмуцокс, насторожившись, ибо перевод его фамилии на русский был – Грязнобыков, и всякие поговорки о животных его настораживали.

– Ну так по-русски говорится, с Сидоровых коз, поговорка, – сказал Бабенин.

– Ах, так, слышал, – ответил Шмуцокс, – как шерсть с сидоровой козы. Я подумаю до завтра и, наверное, прибавлю работницам жалованья…

Дэка и Родэка Бабенины не увлекались революцией, – они увлекались Григорием Федотовым. Николай Бабенин орал на кухне и в конюшне «Марсельезу». Николай Евграфович не спал от революции ночей, в полном расстройстве ума и чувств. Гражданская его жена София Волынская все вечера проводила в коммуне. Николай Евграфович дважды имел с женой объяснения – и оба раза был принципиально бит. Артистка София Волынская говорила супругу:

– Николай! нас связывает не общественное положение, но общее чувство свободной любви, пока ты не повенчался со мною. Венчайся, введи в общество, создай равное нам общественное положение, тогда требуй от меня общественной для себя опоры, – или, наверное, я потребую тогда, чтобы ты пошел за мною, оставив свои погоны!..

Николай Евграфович в тоске крутил усы. 21-го октября вечером Коровкин с черной сотней разгромил аптеку Шиллера. Бабенина о предполагаемом погроме не предупредили. Он узнал о погроме дома, после скандала в земской управе, в тот час, когда истинно-русские растаскивали аптеку по домам и когда полыхали зарева усадеб Верейского и коллежской асессорши Шевелевой. Дом был пуст. Гражданская жена не возвращалась после собрания и побоища в земской управе. На дворе цокали копытами лошади стражников. Надо было садиться на лошадь и скакать со стражниками среди ночи, черт его знает, на пожарища усадеб, где из-за куста могут еще пристрелить. В спальной, у туалета жены городничий долго рассматривал себя через зеркало. Еще раз пришел вахмистр и доложил вторично, что лошадь оседлана.

Исправник вернулся с пожарищ на рассвете, оставив на пожарищах стражников с приставами. Жена дома не ночевала. Это было уже однажды, – когда законная жена не ночевала дома, сбежав с графом Уваровым в ту самую усадьбу, которая открыла собою пожарища усадеб, – Бабенин со страхом оглядел свой письменный стол, нет ли записки от гражданской жены. Лежала записка от Верейского. Верейский просил прийти немедленно после приезда, не дожидаясь утра.

В кабинете Верейского за табачным дымом и в алкогольном перегаре сидели в дыму и страхе, не спавшие ночи, – Верейский, Цветков, Аксаков. Бабенин доложить мог немногое: никого вокруг усадеб не найдено, горели одни жилые барские дома, никого на пожарищах не оказалось, даже слуги из людских изб, которые не горели, и те разбежались от стражников; пожаров никто не тушил. Верейский держал платок у губ и рассказал к слову, как в мезонине сгоревшего дома впервые поцеловал он женскую шею, а строился сгоревший дом дедом также после пожара, после французов в двенадцатом году. Цветков молчал. Гардины в кабинете плотно прикрывали окна, в комнате оставалась ночь.

Бабенин вышел от Верейского вместе с Аксаковым. На улицах пребывало будничное осеннее утро. Моросил дождик.

Аксаков спросил негромко:

– Вы были предварены – о погроме?

– Нет, – ответил Бабенин, – ни Шиллера, ни усадеб…

– Ну, насчет усадеб никто не был предварен, а насчет Шиллера Верейский знал заранее. Организовали погром – Цветков и Разбойщин, Цветков – по секретному предписанию свыше, – сказал негромко и пасмурно Аксаков, помолчал, добавил: – Дело пошло всерьез, усадьбы жгут, евреев громят. Это уже не шутки. О погроме Шиллера имею поставить на вид, – ни вам, ни мне не доверяют. Примите к сведению. Имейте в виду, если дорожите службой. Не с революционерами же нам на самом деле.

Павел Павлович Аксаков, внук декабриста, говорил, как заговорщик. Бабенин, в сердечном расстройстве, просил Павла Павловича зайти к нему по дороге, выпить кофе иль рюмку водки после бессонной ночи, – Бабенину не хотелось оставаться одному и очень хотелось взвесить все по душам о революции и погромах. Аксаков спешил. Попрощались, посмотрели по сторонам. На углу на заборе – мокрый от дождей, отпечатанный в типографии – висел императорский манифест от 17-го октября, – и рядом висел второй манифест, отпечатанный явно на «Рэнэо» земской управы:

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

«Мы, милостью штыков и нагаек, Николай Второй и последний, Данник Японский, Погромщик Одесский, Ростовский, Прибалтийский, Кавказский, Сибирский, Громитель Севастопольский и Кронштадтский, Палач Польский, Клятвопреступник Финляндский и проч., и проч. мерзости Совершитель, объявляем всем своим угнетаемым подданным…»

Манифест был длинен, как императорский манифест.

Аксаков и Бабенин прочитали манифест молча, без комментариев и без видимого волнения, не сорвали. Еще раз попрощались. Аксаков пошел к подрядчику Кошкину – рядиться на новые стекла в земской управе, выбитые на митинге черною сотней.

Бабенинский дом пустовал. На печи в кухне вместе с кухаркой спал дежурный городовой, кучер не переселился еще из конюшни на полати в кузню, – кухарке и дежурному никто не мешал. Дэка и Родэка также почивали. Николай уже исчез из дома. Постель жены осталась нетронутой.

Бабенин гаркнул по дому:

– Эй, кто там?! Примчал городовой с печи. Бабенин прошептал грустно:

– Революция на дворе, а ты с бабой по печкам, мерзавец?! – с ними!..

Городовой стащил с исправника грязные сапоги, понес их чистить. Бабенин лег на диван в кабинете, курил, босой, но в мундире, – заснуть не мог.

Жена вернулась в полдень, прошла в спальню, хлопала всеми дверьми, каждую тщательно и с шумом за собой закрывая. Дом притихнул в зловещий. Капитан-исправник на цыпочках, в чулках, пошел к спальне, постучал, не ответили, еще постучал, подождал, открыл дверь. Жена стояла спиною к двери. Гардероб и комод были открыты, открытый на двух стульях лежал чемодан, на кровати, на полу, на диване валялись платья, шляпки, белье, как перед отъездом. Капитан обомлел.

– Соня… – сказал капитан. Жена не ответила, не обернулась.

– Соня… – еще раз позвал капитан. – Что ты делаешь, милая?..

Жена не ответила. Зловещее росло.

– Что ты делаешь, Соня? – грустно спросил капитан.

Жена ответила быстро, громко, в презрении:

– Что я делаю?! – очень просто! – я отбираю белье и платья для Лизы!.. Вы думаете, – вы будете громить, а я оставлю подругу без платья?!. – Это мерзость, мерзость, мерзость, – как вам не стыдно, Николай Евграфович?! – вы – блюститель порядка, и у вас на носу грабят ничем не повинных людей!.. Это мерзость! я все отдам Лизе!.. – Убирайтесь вон отсюда!., я своей совести никому не продам! убирайтесь вон!.. – и артистка Софья Волынская, затопав ногами, упала на кровать не в артистической, но в самой настоящей женской истерике. – Пусть я ничтожная, пусть я бездарная актриса и содержанка, но я тоже человек!., вон, вон!..

В российском лексиконе были слова – «самоед», «зырянин», «сарт», «малоросс». Русский язык приказано было считать законным языком всей Российской империи и тех народов, которые жили в империи. Те, которых называли «самоедами», то есть съедающими самих себя, сами себя называли ненцами. Те, которых называли «малороссами» в противопоставление величию «великороссов», сами себя называли украинцами. Слово «зырянин» в переводе с языка коми на русский язык значит – оттесняемый, гонимый, равно как слово «сарт», то слово, которым именовались все сразу, узбеки, таджики, туркмены, «сарт» значит в переводе на русский – желтая собака. «Желтою собакой» империя именовала таджиков, узбеков, туркменов, всех вместе, – так же, как карелы, финны, эстонцы, латыши, все вместе, именовались – «чухонцами», «чухною». Для евреев – так же, как «сарты» – было второе имперское слово – «жиды».