Я: В чем тайна наших мертвецов, надзиратель? Мертвецов миллионы — цифры XX века. Хиросима, Берлинская операция — сотни тысяч убитых. Миллионы же сожжены в печах Освенцима, загублены в золотых разрезах Колымы — Освенцима без печей. Я, уцелевший, на этой могильной яме воздвигну монумент — крест или обелиск — я еще не решил. Осиновый кол во всяком случае. Я хочу оглянуться на прошлое стоя, как Вы понимаете, очень близко к этому кресту — ведь я один из воскресших и вылезших из ямы — и если я гляжу назад, то в тень креста попадает побольше имен, событий, людей и идей, чем у человека, шагнувшего в сторону от креста — в пространстве или во времени.
Это все равно, надзиратель?
Надзиратель: Все равно.
Я: Я гляжу назад от креста, в прошлое, и ищу имена, которые могли привести человечество к такой крови, к таким массовым убийствам. В списке имен, попавших в эту смертельную тень, есть не только политики, не только идеологи. Политика проще всего осудить. В списке стоят и Чернышевский, и Белинский, и Толстой, и Гоголь, и Спиноза. Вся русская классическая литература, проповедующая гуманизм и человеколюбие, стоит в этом списке. Некрасов попадает туда наверняка.
Надзиратель: А Герцен?
Я: В том-то вся и хитрость, надзиратель. Герцен обязательно попадает. Двадцатый век так ужасен, что не знаешь, как рубить, по какому рубцу разделяются добро и зло.
До революции все было очень просто. Для Блока все было еще очень просто. Царь, осуждение Романовых — трехсотлетний род — вот на чем были сосредоточены усилия всего общества. Два ответа. А нормальный человек не может вынести многословных ответов. Требует примитива. Да — нет. Нравственность любая может быть построена только на да и нет. События после революции. Главные враги победивших — это их товарищи, а не дворянство, не царь, не темные силы деревни. Свои же товарищи по совместной вековой борьбе. Эти товарищи и были уничтожены в первую очередь. Вот тайна наших могил.
Надзиратель (открывая кормушку камеры): К Вам тут посетитель.
Я: Разве сегодня четверг?
Надзиратель: Кажется.
Я: Ну, давайте.
Надзиратель отпирает дверь двойным поворотом ключа, и в камеру, улыбаясь, втискивается Крушельницкий[203] в белом больничном халате, сияя от предстоящего свидания.
Крушельницкий: Но я к Вам не за этим. У меня дело деликатного свойства.
Я: О месте поэта в рабочем строю?
Крушельницкий: Почти. Вот видите, когда я уезжал в связи с этой историей.
Я: А говорили, что Вас арестовали, месяц допрашивали.
Крушельницкий: Клевета, Оксмановская[204] клевета. Я уезжал на месяц в Ленинград. Отдохнуть. Понимаете? У меня счета из гостиницы есть.
Я: Ну, роль счетов из гостиницы как оправдательных документов была исследована во время разборки дела Азефа в 1906 году, если не ошибаюсь, в Париже.
Крушельницкий: Да, что-то так. Я ведь тоже историк освободительного движения. Короленко, как Вы знаете. Так что прихватываю и Народную волю, и эсеров, и самую революцию. Но сейчас у меня не архивный вопрос, а самый животрепещущий, если и подпольный, секретный, то больше касается медицины, чем политики. Вернее, касается и медицины, и политики одновременно. Вот почему я хочу посоветоваться именно с Вами. При Вашей квалификации, Вашем всестороннем специфическом опыте Вы можете поставить диагноз полнее всех врачей прошлого, настоящего и будущего. Может быть, был подобный случай. Может быть, сами пережили. Хочу получить авторитетную консультацию.
Я: В чем же дело? Рад служить Вам как специалист.
Крушельницкий: После этой истории меня ведь допрашивали четыре раза. Я, знаете, все, все рассказал... Пусть знают, что настроения мои разделяет вся Россия.
Я: Что же, Вам грозили чем-нибудь.
Крушельницкий: Нет, никто мне не грозил. Просто мне показали дело, копии всех моих писем, которые я посылал в Париж. Рассказал, кто взял эти парижские адреса. Вам ведь я тоже давал, но категорически отказались. Это я все рассказал, и Вас похвалили там.
Я: Вот спасибо.
Крушельницкий: Теперь эти все — и Смирнов, Бабочкин говорят, что я провокатор. А Оксман говорит, что я осведомитель. Я его привлеку к партийному суду и суду чести. Всех притяну, не щадя пола и возраста.
Я уже писал Солженицыну. И получил ответ. Солженицын не верит клевете. Солженицын за меня. А Чуковский и Оксман против меня. Они-то и пустили этот слух, что я провалившийся осведомитель.
Я: Я никак не пойму, от меня-то какого совета Вы ждете? Мнения какого, что ли, о всей этой истории, слова.
203
Одним из прототипов Крушельницкого, возможно, является литературовед А. В. Храбровицкий, специалист по творчеству В. Г. Короленко.
204
Известный филолог Ю. Г. Оксман (1895–1970), репрессированный в 1930-е годы (и отбывавший срок на Колыме), в 1960-е годы активно занимался разоблачением доносчиков в литературных кругах.