Выбрать главу

Или время стало сложным. Дело не в многозначительных ответах. Многозначительные ответы — это политика, то есть подлость. <...>

Единственный раз в жизни я выступал по телевизору в 1961 (?)[239] году, читал «Огниво», и Гродзенский видел эту передачу в Рязани и написал мне о ней. Радовался за меня со всей своей огромной детской душой. Открытка эта есть у меня.

Мучения мои у Твардовского[240] были ему очень понятны, и именно Гродзенский сделал то, что дало мне избавиться от сомнительных связей с «Новым миром».

— Говно твой Пантюхов[241], — сказал Яков, когда смотрел мои магаданские справки.

Я и сам видел, что говно, но в жизни ничего не исправляю, даже хорошего мнения о своих друзьях в прошлом.

— Я не могу говорить о себе, хлопотать о себе. Но друзьям я могу говорить и делать. Возьмусь за твое дело.

Но в моем деле возникли такие чисто бюрократические препоны, которые Гродзенский, несмотря на свое апостольское настроение, не мог переломить, и седин в голове у него прибавилось, хотя эта борьба носила комедийную в общем окраску.

Три вещи, на которые мы смотрели одинаково.

1) Оценка троцкистского движения как, бесспорно, времени напрасных жертв.

2) Что единственным в истории строем дается единственная в мире свобода ругать своих правителей.

3) В народе нет никаких праведников и не было никогда. Праведниками могут быть только интеллигенты в наше время, если их только ежедневно не бить и не держать голодом.

4) Наша судьба не может быть вариантом массовой пьесы и разрешиться словом палачей.

5) Человек — это блядь.

6) Каждый предоставлен <нрзб> согласно своему нравственному капиталу.

Гродзенский не верил в бога, но с уважением относился к религиозным людям, конечно, не к таким типам, как Светлана Сталина[242]. У Гродзенского таких грехов не было, как у папы Светланы, — нечего было замаливать.

<...>

Всех нас, фраеров, бесконечное количество раз грабили: блатные, конвоиры, бригадиры, оперативники и просто прохожие, выдававшие себя за оперативника и блатного.

Едва мы сопротивлялись этому открытому «отъему», мы получали тычки, а то и плюхи.

Никто из нас вспоминать о грабежах не любит. Во-первых, потому что свойство забывать — лучшее качество человеческой памяти. Жаль бы было, если б люди не забывали свою жизнь. Во-вторых, этих грабежей было так много. В-третьих, разве грабеж — худшее из того, что было?

Но если б меня ограбили в Москве после Колымы, доказали бы, что я не имею ни иммунитета, что ли, — я бы скрывал такое свое поражение, скрывал грабеж. Любой из нас скрывал, кроме Гродзенского. Его ограбили вновь на Миллионной[243].

Колымская пайка существует только в момент выдачи под охраной, выставляется и немедленно должна быть проглочена.

Когда мы расставались в последний раз, Яков сказал:

— Дай что-нибудь из твоих рассказов.

— У меня нет ничего нового, — сказал я, — а то, что есть нового, мне хотелось бы еще посмотреть, еще кое-что обдумать, исправить, добавить.

— Сколько же на это надо времени?

— Примерно год.

— За год еще я могу умереть.

— Ну, умрешь, так не прочтешь.

Этот разговор был в сентябре семидесятого года, а в ноябре у Якова был инфаркт (вариант: Якова хватил удар) — последний инфаркт в его жизни. Гродзенский умер 24 января 1971 г., так и не прочтя нового моего рассказа. Этим новым рассказом был рассказ «Яков Гродзенский».

Мы быстро сошлись в главном. Первое: ничего не должно быть забыто. Второе — московский паспорт не в силах окупить наших страданий, мук, которые достались на нашу долю, но не в результате судьбы, неудачи, а в результате планомерного, сознательного, организованного террора государства.

Третье — наша <судьба> не должна быть использована дельцами от политики — вождями оппозиций. Если мы будем защищать чьи-либо знамена, то это будут знамена не оппозиций.

Ни он, ни я <не> поддерживаем, не пытаемся наладить никаких отношений с возможным троцкистским подпольем, отрезаем все старые знакомства. А попыток возобновить эти знакомства — со мной, например — было очень много.

Четвертое, что нас объединяло, — оценка прошлого. Уж если в истории была какая-то не иллюзия, а реальная свобода, то это свобода ругать свое правительство, единственная свобода слова в истории. Ни он, ни я не принадлежали к поклонникам демократических институтов Запада — но оставляли за ним оценку как единственный реальный путь, пусть мизерной, но свободы. Ибо ни социалистическое государство тоталитарного типа, ни Мао Цзедун реальной свободы людям не несут. Все это — шигалевщина, предсказанная Достоевским. Это не значит, что под «левые» знамена не надо становиться. Просто ждать от них свободы не надо — вот и все.

вернуться

239

Вопросительный знак свидетельствует о нетвердой памяти Шаламова о дате своего выступления по телевидению. Оно состоялось в мае 1962 г. (см. письмо Гродзенскому от 14–16 мая 1962 г. в т. VI наст. изд.).

вернуться

240

Речь идет о работе Шаламова в 1959–1964 гг. внештатным внутренним рецензентом в журнале «Новый мир» при главном редакторе А. Т. Твардовском. Шаламов рецензировал рукописи самодеятельных авторов (см. в наст. томе).

вернуться

241

Пантюхов А. М. — колымский врач, направивший Шаламова на курсы фельдшеров и тем спасший ему жизнь (см. в т. VI наст. изд.). Недовольство Гродзенского (и Шаламова) Пантюховым в данном случае может быть объяснено содержанием «магаданской справки», о которой упоминается ниже. От таких справок, подтверждающих стаж работы Шаламова на Колыме, зависел размер его пенсии.

вернуться

242

Имеется в виду С. И. Аллилуева, дочь Сталина (см. отзыв Шаламова о книге С. И. Аллилуевой «Двадцать писем другу» в наст. томе).

вернуться

243

Речь, вероятно, идет о потере Гродзенским квартиры и прописки в Москве после лагеря.