Кузьма
Федотыч (едва удерживаясь от слез)
(Заключает его в объятия, потом одеваются и уходят.)
– Превосходно, превосходно! – закричал я. – Да не махайте так руками и не декламируйте так громко; разумеется, это придает много силы вашему сочинению, но знаете, если у вас немножко грудь слаба…
Он подал знак, чтоб я молчал, и хотел продолжать.
– Отдохните немного, у вас сделаются конвульсии, у вас пламенная, благородная кровь, и потому вы очень увлекаетесь, а это…
– Если вы не хотите слушать, то я перестану, – воскликнул он обиженным голосом, прерывая мой слова. – Я, сударь, читал свои сочинения в торжественном собрании нашего града. Сам городничий был, смотритель училища на другой день зачем-то прислал мне лаврового листу и писал, что меня должно венчать, как какого-то Тасса, да я ответил ему, что жениться мне еще рано… Впрочем, и дочка у него скверная такая, рябая, с веснушками.
– Не сердитесь, мой любезный Иван Иваныч, я вас же любя сказал. Да притом сегодня мы всех ваших сочинений прочесть не успеем, то я просил бы вас оставить их на недельку у меня, а теперь прочесть только отрывки. – Я взял из кипы тетрадей другую, развернул и прочел заглавие – «Иоанн и Стефанида». – А, это что-то духовное… новый род… должно быть, хорошо.
– Да, это пиима сказочного содержания, так, в Овидиевом роде. Мне хотелось испытать себя во всем. Но это вы прочтете после. Знаете, как неудобно для сочинителя, когда внимание читателя двоится; лучше кончить трагедию.
– Но вы уже дали мне понятие о стихах ее, они прекрасны; а чтение всей трагедии отнимет у нас много времени, мне некогда… вы извините меня.
– Но дослушайте хоть сюжет; я вам говорю, я сам удивляюсь, как я написал это: о, тут будет еще не то! Я вам скажу, у меня для некоторых лиц язык даже особенный, а сюжет просто диковина… Всё, всё новое… нигде еще не было напечатано. Вот, изволите видеть, они пошли теперь на работу, тут придут домой, будут есть, пить; начнется кричанье, плясанье, стучанье – такие деянья, что даже названья им трудно прибрать… Но это еще всё ничто… Федотыч, подгулявши, это уже в третьем действии, идет, изволите видеть, в лес; вот тут штука… дело было под вечер… он не разглядел, да и бух в волчью яму, а там волк уж попался, голубчик, вот у них и начинается потеха. А! каково! Вот тут, я вам скажу, так уж пиитика! Меня самого слезы пронимают, как вспомню; как взял волк Федотыча, да как принялся ломать, так ажио самому страшно. (Становится в позицию и начинает декламировать).
Иван Иваныч простер ко мне свои объятия и искал моей шеи. Я уже хотел спросить: за кого вы меня принимаете? – но увлечение моего поэта было так сильно и естественно, что я не желал разбудить его.
Крепко, пламенно обнял меня поэт и заплакал. Долго слезы мешали ему говорить; наконец он снова начал:
– Не ужасайтесь: вы думаете, Федотыч погиб? никак нет-с.
Вдохновение Ивана Ивановича сообщилось отчасти и мне. Я возразил ему стихами:
Он посмотрел на меня с приметным самодовольствием и отвечал:
Я возразил с усмешкой:
Иван Иванович торжественно посмотрел на меня и воскликнул:
Я захохотал во всё горло. Иван Иванович, который был вправе ждать от меня одобрения, изумился.
– Самое патетичное место в трагедии… поразительная нечаянность, неожиданный переворот во всей пиесе… сильный, гигантский шаг к заключению… – шептал он с неудовольствием, пока я смеялся. – Разве тут есть что-нибудь смешное, Наум Авраамович?