Но чем ближе подходила минута роковой развязки, тем положение ее было мучительней. Она не хотела, не могла допустить ни малейшей утешительной мысли. Наступил день, в двенадцать часов которого должно было всё решиться. Сторы в комнате были полуопущены; граф молча сидел подле бледной, трепещущей Ангелики. Чтоб приготовить его к ужасному открытию, она рассказывала происшествие, похожее на собственную судьбу свою, под видом истинного случая; от этого граф, по обыкновению, перешел к воспоминаниям о жене своей, и тогда она стала невидимо сама за себя ходатайствовать.
– Но точно ли ты уверен, – говорила Ангелика, – что она изменила тебе для другого? Может быть, ревность, в которой женщина забывает всё и предается единственному чувству – мщению, побудила ее к измене…
– Всё равно: она нарушила долг любви и чести!
– Но в таком случае она меньше виновата: вина ее произошла от любви к тебе. Если б она не так пламенно любила, не столько дорожила тобой, она бы хладнокровно перенесла не только подозрение – самую измену.
– Ты любила, была любима, Франческа?
– Да, – отвечала она, глубоко вздыхая.
– Гм! странно же ты рассуждаешь! Она мало виновата! Я лишен навсегда покоя; принужден скитаться изгнанником; я обесчещен, убит горем, которому предел – гроб, – и она не преступница?
Ангелика тихо плакала.
– Преступница, но она достойна сожаления.
– Все преступники его достойны.
– Что бы ты сделал, если б знал, что она во всю жизнь не переставала любить тебя, что она страдает больше тебя – и больше тебя несчастна? – И, как преступница, ожидающая неизвестного ей приговора, она дрожала всем телом. Граф молчал.
– Если б она умирала у ног твоих, а один взгляд твой, одно слово могли возвратить ее к жизни и к радости, которой она не знала с самой разлуки с тобою, – скажи, произнес ли бы ты это слово?
Ангелика говорила с необыкновенным жаром и волнением; упорное молчание графа обдавало ее смертельным холодом: оно не обещало ничего доброго; но она не могла уже воротиться назад; настал час, когда душа ее должна была вылиться в звуках, освободиться от своего гнетущего ярма, которого нести не было уже в ней сил…
– И ты бы проклял ее, преследовал бы ее своим неумолимым мщением? – продолжала она отчаянным голосом.
– Что за странное волнение в твоем голосе, милая Франческа? Какой непонятный вопрос!
– О, говори, говори: что бы ты с ней сделал? – повторила она, не слушая его…
– Но можно ли иметь хоть искру сострадания к той, которая повергла меня в положение ужаснейшее самой смерти?
– Итак, ты бы проклял меня… ее… убил бы своим презрением… о, боже мой!., но я… она достойна того!
– Что с тобой, Франческа? Опомнись! – воскликнул граф в недоумении.
– Итак, ты проклянешь… но всё равно! пусть будет, что хочет судьба… проклинай…
Часы начали бить двенадцать. Голос замер на устах Ангелики; страшное чувство потрясло ее душу; с необыкновенной быстротою она закрыла лицо руками и отскочила от графа.
– Что с тобой? – повторял изумленный граф. – Ты, кажется, особенно встревожена, огорчена. Но мы должны теперь радоваться: настал час, когда я могу наконец увидеть тебя…
Душа Ангелики была в каком-то оцепенении. В этот день она столько напрягала себя, чтоб выдерживать испытания, что на последний ужасный кризис у нее недостало сил. Она стояла как безумная и только по животному инстинкту, в страхе, как тень кралась по стене в темный угол комнаты, с силой прижимаясь к стене, как бы желая продавить ее, для того чтоб скрыться в отверстии…
– Порадуйся со мною, – говорил граф, вскрывая повязку, – я наконец у цели желаний своих… клятва моя не останется неисполненною… – Он снял повязку и искал глазами Ангелики; она чуть не упала, силы ее оставили, и безжизненные руки опустились…
Граф подошел к ней. С минуту длилось молчание, в котором еще яснее слышалась Ангелике буря души ее.
– Неужели лицо твое всегда так бледно и мертво? Что же ты так бесчувственно на меня смотришь… Или ты не рада моему счастию? О, дай же мне насмотреться на тебя…