Годовщина
Впервые — ОЗ, 1869, № 2, стр. 609–617 (вып. в свет 2 февр.), с цифрой «III», относящейся к циклу «Для детей» (см. выше).
Салтыков работал над рассказом, по-видимому, во второй половине 1868 г. Поводом к его написанию послужила двадцатая годовщина ссылки Салтыкова (арестован 21 апреля 1848 г. и отправлен 28 апреля, по распоряжению Николая I, прямо из помещения гауптвахты в сопровождении жандармского штабс-капитана Рашкевича «на служение в Вятку»). Салтыкову инкриминировались усмотренные в его первых повестях «Противоречия» и «Запутанное дело» «вредный образ мыслей и пагубное стремление к распространению идей, потрясших уже всю Западную Европу и ниспровергших власти и общественное спокойствие»[260].
Вспоминая вятские трудные настроения, Салтыков стремится передать молодому поколению выстраданные, по-новому осмысленные итоги собственного опыта, предостеречь от опасностей, подстерегающих юных протестантов во имя социальной справедливости в момент временного упадка духа, когда грозный «порядок вещей» представляется необоримым. Главная из этих опасностей — примирение с существующей социальной действительностью как исторической необходимостью, переход от стремлений изменить эту действительность к созерцательному «только объяснению» ее, граничащему с «всеоправданием».
Значение автобиографических признаний Салтыкова в «Годовщине» (наряду с такими произведениями, как «Скука» из «Губернских очерков», «Письмо двенадцатое» из цикла «Писем о провинции», «Имярек» и «Счастливец» из «Мелочей жизни») для воссоздания сложности его идейных исканий в ссылке выяснено впервые С. А. Макашиным[261]. Еще в очерке «Скука» (1856) Салтыков возмущенно писал о «растлевающем» влиянии пошлой «тины мелочей», «мира сплетен и жирных кулебяк» (т. 2 наст. изд., стр. 225–226). В «Годовщине» же Салтыков с суровой правдивостью анализирует причины пережитых им в те годы настроений «горькой обиды», которую нанесла ему жизнь в Вятке, куда он был насильственно перенесен из «здания мысли, любви и счастья». Соприкосновение этого «полуфантастического, но прекрасного и светлого мира» социалистических идеалов, которыми жили кружки передовой молодежи в Петербурге 40-х годов, с реальной действительностью николаевской России привело к «уразумению целого порядка явлений», в котором каждая из несправедливостей и неправд представляется не изолированной, а связанной с «целым строем». Является «потребность примирения» и ее философское оправдание в рассуждениях об объективной реальности исторически сложившегося жизненного уклада, сковывающего одной цепью «и преследующих, и преследуемых».
Для Салтыкова осознание социально-политической обусловленности всех «неправд» явилось ступенью к последующему отрицанию всего крепостнического строя и к поискам в самой отрицаемой, но существующей действительности сил для ее изменения. Философский комплекс «всеоправдания во имя исторической необходимости» Салтыков поверяет критерием исторического творчества и подлинного прогресса и указывает на «совершенное бессилие» принципа «разумного и трезвого созерцания жизни», который в действительности ведет к «полнейшему индифферентизму и сердечной вялости». Подобные умонастроения уже в 40-50-е годы стали характерны для большей части либеральной интеллигенции (см. очерк «Валентин Бурмакин» в «Пошехонской старине», т. 17 наст. изд.). Развенчания философии пассивности требовала от Салтыкова и обстановка общественной реакции в конце 60-х годов, когда «тихо курлыкающие мудрецы» (образ экс-либералов, восходящий к «каплунам настоящего» — см. стр. 248–249 в т. 4 наст. изд.) твердили о бесплодности революционных порывов и необходимой постепенности в социальном прогрессе («помаленьку» да «полегоньку»).
Салтыков доказывает историческую плодотворность «подвига и почина» — революционного дерзания и самоотвержения. Утверждение жизненного идеала активной переделки мира ведется на наиболее трудном и злободневном материале судьбы политического ссыльного, непосредственной жертвы «порядка вещей». Но эта тема требовала искусной зашифровки, ее нечасто удавалось затрагивать в легальной демократической печати (ситуацию, подобную описанной в начале «Годовщины», изобразил лишь Некрасов в стихотворении «Еще тройка» — 1867; см. также «Письмо двенадцатое» цикла «Письма о провинции» Салтыкова в наст. томе). В «Годовщине» эзоповским прикрытием запретной темы послужил мемуарный экскурс.
Как и другие произведения Салтыкова этих лет, «Годовщина» звала «детей» к идейной стойкости, к верности традициям революционеров 60-х годов и утверждала «энтузиазм к добру и истине» в качестве подлинной основы человеческой красоты.