И выходит у нас нечто совершенно нелепое: с одной стороны, мы не можем сойтись, потому что этому препятствует чувство самосохранения; с другой стороны, расходясь и обособляясь, мы это чувство самосохранения попираем самым неразумным для себя образом. В обоих случаях мы, стало быть, действуем явно в ущерб себе…
Таким образом раскол политический, проникая в наши повседневные отношения, окрашивая их и, в конечном результате, производя раскол в пище, питии и играх, не только не упадает, но разжигается с каждым днем больше и больше. Из явлении, по-видимому даже не имеющих мирового значения, как, например: блины, стуколка, преферанс и т. д., мы сумели выработать нечто вроде знамен. На одном знамени пишется: изящный вкус, утонченные манеры и наслаждение благами жизни, на другом — чиновнический аскетизм, под которым скромно подразумевается обилие духовных сил. А в сущности, все это та же стуколка и тот же преферанс — никак не более. И вот обе партии начинают хвалиться своими знаменами и даже как будто пошаливают ими и взаимно друг друга поддразнивают. «Даже удовольствия у них какие-то глупые!» — говорят одни; «даже удовольствия у них мужицкие!» — говорят другие, — и в таких бесплодных разговорах тратят золотое время, которое с пользой могли бы употребить за общим столом!
Справедливость требует, однако ж, сознаться, что пионеры злоупотребляют этою игрою в знамена гораздо более, нежели историографы. Начнем хоть с той же еды. Историографы — люди, по большей части, грешные и под веселую руку даже не скрывают этого. У них залежались еще кое-какие остаточки от тех избытков, которые, в бывалые времена, невзначай прилипали к ладоням, — мудрено ли, что вместе с остаточками сохранились и изящный вкус, и привычка подмасливать? Напротив того, пионеры, хотя и снабженные прекрасными окладами, наезжают в губернии почти au naturel, то есть в одних вицмундирах, никаких остаточков прежних лет не ведают и не признают, и с маху нанимают таких неслыханных кухарок, перед трудами которых даже кухонные тараканы останавливаются в смущении. В переводе на удобопонятный язык оба эти положения могут быть выражены так: историографы едят вкусно и притом изобильно, пионеры же невкусно и в обрез, — казалось бы, что может быть проще этого, и есть ли тут повод к каким-либо пререканиям? Историографы приблизительно так и смотрят на это положение; они не прикасаются к пионерской трапезе потому просто, что она невкусна, и ежели обзывают пионеров людьми, не имеющими понятия о savoir vivre, то делают это не с злобой, а с сожалением. Совсем иначе относится к этому делу пионер: как человек духа, он в эпикуреизме историографа видит не просто предпочтение вкусного невкусному, но посрамление человеческого достоинства и непозволительное политическое чревоугодие. И вот еда, этот законнейший, простейший, независимейший из актов человеческой жизни, вдруг, благодаря страстям, возводится на степень принципа нравственного, социального и политического и, облеченная в этот сан, становится семенем раздоров и поводом для всевозможных взаимных обзываний.