«В России сейчас необычайная тяга к „мистике“, – вернее, даже ко всему светлому, чистому, радостному – к тому, чего нет, но без чего невозможно дышать. Люди чувствуют это – отсюда „мистика“. Большевизм слишком оголил и огрубил жизнь, лишил се внутреннего содержания, духа: все сделал даже не „преходящим“, а попросту „несущественным“. Раньше этого несущественного тоже было много, но было и вечное, которое чувствовалось „нутром“ – почти одинаково и Львом Толстым, и современным писателем, и последним рязанским или тульским мужичонкой. Большевизм отнял у многих это ощущение своей вечности, своего „внутреннего“; у других пытается отнять».
Вот «голос России». «Не единым хлебом…» – неумирающий зов. И давнее русское – сколь именно русское! – обращение к писателю. Автор считает, что «искорка» очень во многих «там» сохранилась. «Тут и возникает задача: не раздуть даже, а только сохранить „искру“ – нашу, русскую, не дать ей заглохнуть…» «Я говорю о сохранении только незримого духовного огонька, который когда-то раздуется и принесет очищение». «Не дать заглохнуть» он и предлагает писателям.
Кроме свидетельств о России и выражения сочувствия личного есть в письме и некоторый укор нам, старшим, – за отдаленность. Автор хотел бы, чтобы мы были ближе к теперешнему, современному и больше бы «шевелили», «будоражили». Можно его даже так понять, что он предпочел бы сейчас форму прямого душевно-лирического общения с читающим – форме романа или повести, связанной почти неизбежно с прошлым.
Некоторая уединенность, оттенок одиночества и tour d'ivoire[65], в которой привычней художнику, – вещь, почти неизбежная. Расстояние от жизни… Но доля укора справедлива. Грех и опасность в чрезмерной замкнутости. В том, что мы, может быть, и действительно слишком с собою носились и носимся. Слишком держались «в сторонке». (Независимость-то, конечно, сохранив.)
И вот приходится говорить о себе, ибо ход письма подводит к моей книге («Жуковский»). Это для автора пример «отдаленности». «Вы любуетесь прошлым – от него необходимо перебрасывать более ощутимый мостик – пусть жердочку – к настоящему».
Тут начинается разногласие, ибо, по-моему, мостик есть и подчеркивать его нельзя, будет фальшиво.
Любуюсь я вовсе не прошлым как прошлым, а обликом самого Жуковского, светом, чистотой и возвышенностью любви, философии его, смирением и примирением его. Если нужна «искра» и «огонек», то уж вот такой образ, как Жуковский, хоть и не современный нам, именно способен дать «светлое, чистое и радостное», к чему есть, оказывается, «тяга» в России. Да и не в одной России. Здесь также. Когда Жуковским приходилось заниматься, перебирать и перечитывать письма того времени, старинные стихи, то радость была не в смаковании каком-то старины, а в приоткрывшемся мире света и легкости. Жуковский всегда связан с духовным – это и животворит. Если хотеть просветления и очищения, то оно именно идет из приникания к вечному.
Автор письма добавляет, что никак не намерен посягать на свободу писания нашего. «Это не социальный заказ». Но немалый счет предъявляется – и слава Богу. Это подкрепляет. Пусть по силам своим и возможностям даже капли того дать не можем, чего ждут от нас, – все-таки: сеть кто-то, кто ждет, кому нужно. И – из России, где тридцать лет всячески старались такое вытравить. Правда, старались сытые, благополучные и успевающие. А претерпевающие к другому стремятся. И сытые не задавили несытых.
…Предо мной под Распятием на стене два образка, оттиснутых на металлических пластинках, – части диптиха. На одном Христос, на другом св. Серафим. Образки эти – дар покойной Леночки К., отчаянной головушки, бывшей сестры милосердия на войне, с отличием св. Георгия (под огнем выскочила из госпиталя подбирать раненого генерала). Ныне безвестная ее могила в Бриансоне, близ санатории туберкулезной, а вечная память в душе знавших ее. Образки же – русского воина, на ее руках и скончавшегося.
Это все и называется Россия. И Леночка с пылкою в доброте, широте своей любовью, и солдат неведомый, и неведомые страждущие «оттуда» – вес, чей стон начинает понемногу слышать и полуоглохший мир.
25 марта 1949
Русская слава*
Время идет, близится годовщина. Десять лет! Знойный конец августа, афиши о мобилизации, а там затемнения, сирены, убогие газовые маски. «DroIe de guerre»[66]…– но потом она показала себя иначе.
Все переживали ее тяжело. Из нас, русских во Франции, многие были призваны. Другие пошли добровольно. Многие не вернулись.
Предо мной горестный лист, но и лист славы, список погибших. Просматриваешь его с чувством грусти и преклонения. Почти все молодежь. Двести имен! Есть совсем неизвестные, есть, кого знал лично. О некоторых более подробные сведения – в приложении.
Вот этот учился у нас в Шавильском Общежитии, был милый мальчик, а теперь всю войну воевал, кончил дни начальником отряда легких танков – Владимир Булюбаш («храбрости исключительной, вызывающей восхищение всех при всяких обстоятельствах», – из посмертного приказа по Армии). 27 ноября 44 года его танк был разбит огнем противника, он остался цел. Это и был его последний день. 28-го вызвался сам командовать в следующем бою, там и сложил головушку. Вот Станиславский, сосед по квартире, отец семейства, – пошел добровольцем, оставил жену и троих детей (беленькая сиротка, девочка, стоявшая на панихиде в храме, стала уж скромной, славной девушкой). Адвокат Трахтерев убивался о погибшем сыне и ненадолго его пережил: самого тоже немцы забрали, увезли, уничтожили…
Рассказ французского офицера, рядом с молодым Аитовым боровшегося и рядом с ним тяжело раненного, нельзя читать без волнения.
Аитов был офицером, связи в английской армии. 3-го июня 1940-го года, под Аббевилем, он познакомился с французским капитаном Переттом, вызвался идти с ним в атаку, заменяя отсутствовавшие английские кадры. П. называет его «другом». «Я говорю, мой друг Аитов, хотя я его знал всего несколько часов». Но это были часы, когда оба непрерывно находились пред лицом смерти, как завороженные шли от успеха к успеху… – и гибели. «В 6 час. мы достигли, частью в штыковом бою, той позиции, которая и являлась нашей целью. Мы шли в первых рядах, увлекая за собой уцелевших шотландцев, под адским артиллерийским огнем».
Потеряли половину солдат, позицию взяли – могли бы остановиться. Но правый фланг в замешательстве дрогнул. Дело плохо. Аитов предложил поддержать. «Я согласился, хотя это было почти самоубийством. Мы пошли снова в атаку. Подле небольшого леса, к которому подбежали, Аитов находился еще рядом со мной. Но тут я был ранен тремя пулями и упал, на несколько минут потеряв сознание». Когда очнулся, А-ва уже не нашел. Капитан добавляет, что А. добровольно пошел с ним («из чувства братской солидарности и рыцарской храбрости») – и ни на минуту не оставлял его. Кончает капитан так: «Молю Бога, чтобы его нашли».
Таких сообщений немало приложено к списку – это уж дело рук уцелевших товарищей – Содружества резервистов Французской Армии. Собрано с тщанием и любовью – разумеется, лишь малую часть и имен, и деяний можно привести здесь, предмет же таков, что заслуживает целой книги.
Где, где не гибли только русские в эту войну, сражаясь во французских войсках! Вот кладбище Карфагена. Длинный ряд светлых, обложенных мрамором «русских могил» с белыми крестами уходит овально вдаль. На каждой боевая каска. Отдельно снята могила безвестного рядового Игоря Танаса, во время панихиды (взорвался на мине со своим джипом. «Смерть была ужасная»). Родился в Константинополе, прожил двадцать два года, приял венец мученический в другом знаменитом городе древности… – такова уж Судьба его, Крест.
Погибали в Египте, Тулоне. Рядом с нами в Исси ле Мулино расстреляли немцы Зубалова за «сопротивление», а Пухлякова за то же обезглавили в Германии. Русские полегли доблестно и в Эльзасе, и Сирии, и Ливане, Индокитае.
Одни были офицеры, которым вверялась жизнь французов. Другие солдаты. Одни легли в первые же дни войны, другие накануне мира («16-го апр. 1945 г.»), одни спокойно и твердо шли под убийственным огнем в атаку, другие в критическую минуту (Александров-Дольник), на отчаянный крик ротного в лесу: «6-я рота, вперед», – выходили с единственным своим взводом… чтобы уж с земли не подняться. А вот на Корсике, в Бастиа, полузатонул корабль, и на нем неприятель заложил мину с часовым механизмом – Стецкевич, «унтер-офицер, храбрости исключительной», подымается на корабль, разыскивает часовой механизм, «который с минуты на минуту должен был произвести взрыв», и обезвреживает мину, чем спасает и пароход, и самый порт. Но и за ним самим вскоре пришла Смерть (Тулон, август 44. Военный Крест с двумя звездами, приказ по Армии и бригаде. Все из-за могилы).