Выбрать главу

Платон Каратаев, — пишет Толстой, — «остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого». Круглое для Толстого — идеал совершенства, внутренней гармонии. Однако Пьер все-таки строит свою жизнь, свое отношение к жизни, естественно, более широко и явно осознаннее, чем это могло быть у Каратаева.

Новый мир Пьера — его поворот к людям, ко всем, ко всему, что по-настоящему волнует их, чем живут они. «…Он бросил трубу, в которую смотрел до сих пор через головы людей, и радостно созерцал вокруг себя вечно изменяющуюся, вечно великую, непостижимую и бесконечную жизнь». Найденный Пьером смысл жизни — в зависимости «от того, что вокруг себя» — делает его общественную активность, показанную особенно в эпилоге романа, в своей нравственной основе мирной, гуманной, прогрессивной. Таков один из больших итогов художественного обобщения толстовского романа.

Большую роль играет в романе «Война и мир» «Эпилог». «…То, что я написал, особенно в эпилоге, — делился Толстой итогами своей работы с Фетом, — не выдумано мной, а выворочено с болью из моей утробы» (т. 61, с. 217). События в нем происходят через семь лет после окончания войны, за пять лет до восстания декабристов.

Герои в новой фазе человеческих отношений и с новой мерой ответственности. Ее в большей степени выражает Пьер, растолковывая свою идею тайного общества для «общего блага и общей безопасности». В политической истории России такое общество, подобное немецкому патриотическому «Тугендбунду», не имело бы особого успеха. У декабристских организаций была более четкая политическая программа. Но Толстой видоизменяет ситуацию. Толстовский герой проповедует союз «всех честных людей», свободных от пороков современного общества, способных противостоять «общей катастрофе». «Все слишком натянуто и непременно лопнет», — говорит Пьер. Россия опять на краю пропасти, на грани всеобщего конфликта.

Толстой вместе с героем против тех, «которые рубят и душат все сплеча», — против авторитарного, самодержавного режима. «Шагистика, поселения, — мучат народ, просвещение душат», — черты этого режима, проявляющегося в разные эпохи. В черновом варианте одного из писем 1896 года А. М. Калмыковой Толстой скажет о характере времени в дореволюционной России почти языком Пьера Безухова: «Мы все — люди, не участвующие в грабежах правительством народного богатства — не чиновники и вместе с тем люди не невежественные, знаем хорошо, что наше правительство живет неправдой, насилием, одурением народа.

Это мы знаем со времен Радищева, Декабристов и уже совершенно ясно со времен николаевских и александровских»[170]. Что же делать? Пьер предлагает «независимость и деятельность», деятельность как нравственное противостояние силам зла. У Николая Ростова — свой ответ. У Василия Денисова — третий. Кроме того, возникает еще тень Платона Каратаева: что он одобрил бы, а что и нет. «Эпилог» полифоничен, у каждого героя своя правота и правда.

Одобрил бы или не одобрил — не потусторонний голос высшею судьи, а голос одного из сподвижников, соучастников, возникающий в критические моменты душевного напряжения того или иного героя. «Нет, он бы все понял», — думает Наташа о князе Андрее в сцене у дядюшки. «Он одобрял меня, он одобрял дядю Пьера», — говорит об отце Николенька Болконский. Мальчик готов подражать великим людям из сочинений Плутарха. Но с этими же героями спорят, утверждают свою истину, философию жизни, бессмертие такие герои, как Кутузов, Андрей Болконский, Платон Каратаев. Так рождается духовное согласие, единение главных героев, близких к автору, — залог человеческого добра, национального возрождения. Прав был Д. В. Григорович, когда писал: «История — роман прошедшего; роман, как «Война и мир» Толстого — история прошедшего, настоящего и частью будущего»[171].

9

Появление «Войны и мира» вызвало волну откликов читателей и критиков.

Уже выход первых глав «Тысяча восемьсот пятого года» сопровождался рядом газетных и журнальных выступлений. (Книжный вестник» (1865, № 13, с. 256) сообщал о появлении нового романа, которым, возможно, автору удастся вернуть себе былую популярность. «Позднейшие произведения Толстого, — отмечал рецензент, — не произвели и десятой доли того впечатления, которое досталось в награду первым». «Санкт-Петербургские ведомости» (1865, № 178) пророчили Толстому успех: «Наблюдательность его до того разнообразна, до того смело проникает в самую глубь предметов и типов, что мы вправе ожидать от автора «Детства» и «Отрочества» еще очень многих томов, подобных изданным по объему и несравненно лучших еще по содержанию, в чем убеждает нас последнее произведение гр. Л. Н. Толстого… Таких вещей давай бог больше!»

Но вскоре раздались сомневающиеся, недоуменные голоса. Непонятным показался новаторский по своей природе жанр нового произведения, которое нельзя было назвать «ни повестью ни романом, ни записками, ни воспоминаниями» («Голос», 1865, № 93 от 3 апреля). Та же мысль была высказана в «Книжном вестнике»: «Сам автор, по-видимому, не знает, как определить свое произведение; в заглавии сказано просто «1805 год» графа Льва Толстого; и действительно, это не роман не повесть, а скорее какая-то попытка военно-аристократической хроники прошедшего» («Книжный вестник», 1866, № 16–17 с. 347).

Только в 1867 году появилась первая обстоятельная статья о романе, написанная Н. Ахшарумовым. Автор отнес «Тысяча восемьсот пятый год» к числу редких по своей художественной силе произведений русской литературы, но высказал предположение о том, что Толстой был ограничен случайным запасом рассказов, воспоминаний, «сгруппированных вокруг какой-нибудь семейной хроники или частного дневника» («Всемирный труд» 1867, № 6, с. 132, 134).

Н. С. Лесков позднее остроумно заметил, что в отношениях с критикой Толстой проявил «характер», не обращая внимания на ее нападки и продолжая спокойно идти своим путем. Это было, однако, не совсем так. Толстой внимательно относился к критическим высказываниям, пытаясь найти в них для себя рациональное зерно. Не случайно в мае 1866 года он просит Фета откровенно и «порезче» формулировать свое мнение о «Тысяча восемьсот пятом годе». Характерна также эволюция замысла его статьи «Несколько слов по поводу книги «Война и мир». В последней ее редакции Толстой энергично отстаивал свои художественные принципы, в частности мысль о том, что сочинение его не «мемуары», а герои не являются портретами реально существовавших или существующих лиц (ср. ранние наброски статьи: т. 13, с. 53–57).

Нередко высказывалось недоумение по поводу того, что Тургенев, с его художественным вкусом, так и не смог по достоинству оценить в первый момент, в 1865–1866 годах, «Войны и мира».[172] Дело, однако, в том, что Тургенев в 1865–1866 годах говорил не о «Войне и мире», а о тексте «Тысяча восемьсот пятого года». Характерно, что сам Толстой был искренне благодарен Тургеневу за его замечания, переданные ему Фетом (т. 61, с. 138), и, несомненно, учитывал их в своей дальнейшей работе. Чувство меры Тургеневу не изменило: по черновой редакции двух первых частей первого тома романа, которая будет подвергнута автором затем не просто стилистической правке, но во многих случаях коренной переработке, он не мог судить об общем художественном целом, да оно в те годы находилось еще в процессе своего становления. К тому же и в тексте «Тысяча восемьсот пятого года» Тургенев называл некоторые сцены «удивительными».

вернуться

170

Архив Государственного музея Л. Н. Толстого (Москва).

вернуться

171

Из записной книжки Д. В. Григоровича. — «Ежемесячные литературные приложения к журналу «Нива», 1901, декабрь, с, 626.

вернуться

172

«Трудно себе представить, — писал В. Срезневский, — что он (Тургенев), при всей своей проницательности и ясности ума, не понимал Толстого» (Л. Толстой. Полн. собр. худож. произв., т. 7, М.—Л., 1930, с. 375).