Выбрать главу

Ответь.

Любящий тебя глубоко Саша.

М. И. Сизов передал мне Твое письмо. Мы говорили с ним, но еще не довольно, и он не совсем ясен мне. Он привез с собой много Москвы.

141. Матери. 28 сентября 1907. <Петербург>

Мама, я долго не пишу и мало пишу от большого количества забот — крупных и мелких. Крупные касаются жизни — Любы, Натальи Николаевны и Бори. Боря приедет ко мне скоро. Он мне все ближе и ужасно несчастен.

Мелкие заботы — литературные. Страшно много надо писать: критику в «Руно», фельетон в «Свободные мысли», всюду рассылать стихи — и при всем этом находить время заниматься расколом и историей театра, да еще не быть в состоянии написать драму и таскать ее в себе.

Последнее впечатление от Андреева — очень хорошее. Мы с Любой были на первой его «среде» (26-го), на которой я избран «действительным членом». У Андреева болел зуб, потому новый рассказ его читал вслух я. Были там все Юшкевичи, Чириковы, Сергеев-Ценский, Волынский, Тан, и пр., и пр. Из декадентов выбраны пока только Сологуб, я и Чулков. Новый рассказ Андреева большой, называется «Тьма», написан на тему «стыдно быть хорошим», не из лучших для Андреева. Есть великолепные места. Будет в 3-м альманахе «Шиповник». Андреев — простой, милый, серьезный и задумчивый. С Чулковым вижусь изредка, всегда неприятно и для него и для себя. Отказался от участия в 3-й книге «Факелов». — Лучшее, что появилось за это время, — фельетон Бори «Символический театр» (я тебе со временем его перешлю, с тем чтобы ты мне возвратила). — Ходят ко мне поэты за советами, редакторы и гости (Ауслендер, Нина Ивановна Петровская с ним). Электричество получено, но еще не устроено. Мало времени думать о своем. Хулиганства больше нет, чулковские попытки тщетны. — Люба сейчас у своих. — Завтра — «Балаганчик», и еще — 7-го. Денег хватает, квартира хорошая. Я сейчас еще не поеду к вам, когда поеду, то, вероятно, неожиданно и для вас и для себя. А ты когда думаешь приехать? — Еще приходит иногда Борин друг — Сизов, который переселился сюда (здесь его невеста), — очень серьезный и значительный человек. Пишут обо мне страшно много и в Москве и здесь — и ругают и хвалят. Почти все озадачены моей деятельностью в «Руне», и, вероятно, многие думают обо мне плохо. Приготовляюсь к тому, что начнут травить. Печаль и бодрость все по-прежнему. Стихов еще не пишу. Целую Вас обоих. Вероятно, написал далеко не все, да не могу сейчас собрать мыслей.

Саша.

142. Андрею Белому. 1 октября 1907. Петербург

Милый и дорогой Боря.

Спасибо Тебе за письма и фельетоны. «Символический театр» (твоя статья) для меня имеет значение объемистой книги, собираюсь писать о ней.

Внимательно и тихо слежу за всеми Твоими словами. Никогда не упускаю Тебя из виду. Слышу, как Ты мучаешься в Москве. И чувствую Твою мнительность (и по отношению ко мне также), потому что для меня она имеет значение бесконечно больше, чем литературное. Жду Тебя здесь с нетерпением, как только приедешь, дай мне знать. Пока же говорю Тебе, что я не забываю Вечности даже среди «темных душ современников». Многое трудно мне, может быть я до сих пор кое в чем срываюсь. Но все глубоко серьезно в жизни моей и в жизни близких мне, и все так трудно, что нет больше места, куда бы ворвались плясать и паясничать скоморошьи хари. Очень странно, иногда дико, но всегда значительно слагаются события моей жизни. И на то, что могут думать и говорить обо мне знающие меня поверхностно, я совсем махнул рукой — до полного игнорирования их несоблюдения «приличий» и т. д.

«Горение» мое, должно быть, иное, чем Твое, но оно — горение. До тления, на границе которого я прошел в прошлом году (что Ты почувствовал болью сердца), я не допущу себя. Оно далеко от меня теперь — и соответственно отошли от меня люди, которых я могу подозревать в поддержании тления.

Я редко тоскую и унываю, чаще — бодр. Передо мною плывет новое, здоровое, надеюсь, сильное. Как человек с желанием здоровья и простоты, я и пишу или стараюсь писать. Например, «О лирике»: я верю в справедливость исходной точки: я знаю, что в лирике есть опасность тления, и гоню ее. Я бью сам себя, таков по преимуществу смысл моих статей, независимо от литературных оценок, с которыми можно не соглашаться сколько угодно (да я и сам признаю неправильность кое в чем). Бичуя себя на лирические яды, которые и мне грозят разложением, я стараюсь предупреждать и других. Но, ценя высоко лирический лад души, который должен побеждать лирическую распущенность, я не люблю, когда стараются уладить всё средствами, посторонними лирике, хотя бы — «градом, обещанным религиями». Отсюда — моя статья о Сереже, в которой Ты, как знающий и меня и Сережу, можешь прочесть между строк бесконечные ненаписанные примечания — о моем отношении к Сереже, о моей осторожности, хотя бы относительной. Наконец, там прямо высказано мое бережное и тихое знание о «рыцаре-монахе, что закован в железо», о том, на что я в жизни моей только раз, в тоске и отчаянье, поднимал бессильную руку: в «Балаганчике». Но рука упала, и я не осквернил ни святого, ни себя.

Ты можешь счесть то, о чем я говорю, смешением понятий. Можешь сказать, что «не весна виновата», что «лирика» самое по себе так же безразлична, как весна. Но я говорю о лирике как о стихии собственной души, пусть «субъективно». Будут несколько людей, которые почувствуют истинное в этом и, может быть, воздержатся от того, от чего не воздержались бы иначе хотя бы по тому одному, что против лирики говорит лирик. Я не определяю подробностей пути, мне это не дано. Но я указываю только устремление, которое и Ты признаешь: из болота — в жизнь, из лирики — к трагедии. Иначе — ржавчина болот и лирики переест стройные колонны и мрамор жизни и трагедии, зальет ржавой волной их огни.

Напиши мне пока несколько слов, а потом приезжай, я буду глубоко рад увидеть Тебя.

Любящий Тебя Саша.

143. Матери. 9 октября 1907. <Петербург>

Вчера утром мы вернулись из Киева с Борей. Я получил твое письмо, мама, и узнал, что приезжал Францик и говорил, что ты очень тоскуешь. Хорошо бы тебе приехать сюда поскорей. Много интересного. Я в настроении очень бодром и очень серьезном.

Приехал я в Киев 4-го утром. На вокзале встретили, усадили в коляску и примчали в лучшую гостиницу и поселили в номере рядом с Борей, Соколовым и Ниной Ивановной, которые приехали накануне. Сейчас же пошли пробовать голоса, так как вечер был в оперном театре, почти с Мариинский, — и полном (3500 человек). Потом накормили в гостинице, бродили по Киеву. Вечер сошел очень хорошо. Приходилось читать на высокой эстраде, на месте дирижера, среди оркестра, но акустика недурная. Успех был изрядный, на следующий день газеты подробно ругали и хвалили (прилагаю программу). После вечера повезли нас на раут в ресторан, где все участвующие пили, ели и произносили тосты (я не произносил, впрочем). — На следующий день приходили визитеры, толпилась всякая киевская литературно-музыкальная «знать» — басы, тенора, студенты, журналисты, и все мы (четверо) делали некоторые визиты. Неотступно водили нас по городу и не позволяли купить даже ветчины, а сейчас же вели в ресторан; вообще заплатили по всем счетам и за проезд. Лучше всего в Киеве — Днепр — гоголевский, огромный, обмелевший, чужой и зараженный холерой (пока мы были в Киеве — в день заболевало до 100 человек — «пир во время чумы»). Но Малороссия — чужая. Пески и степи, желтые листья крутятся за вагоном, пирамидальные тополя облетают, хотя в октябре стоит почти лето. Еще великолепен Киев издали: можно стоять в сумерки на высокой горе: по одну сторону — загородная тюрьма, окопанная рвом. Красная луна встает, и часовые ходят. А впереди — высокий бурьян (в нем иногда находят трупы убитых — в это глухое место заводят и убивают). За бурьяном — весь Киев амфитеатром — белый и золотой от церквей, пока на него не хлынули сумерки. А позже — Киев весь в огнях, и далеко за ним — моря железнодорожного электричества и синяя мгла. — Зато внутри — Киев скучный, плоский, несмотря на гористость, хорош только «Подол», спадающий в Днепр, и бесконечные железнодорожные мосты и пароходы.