Люба напишет тебе скоро. Твоему письму сегодня очень обрадовался, так как уже начинал беспокоиться. Больше ни от кого нет ничего. Сегодня я просмотрел в первый раз «Речь», увидал, что закрыта «Наша газета». Ты пиши тоже почаще — во Флоренцию, потом в Рим, все — р. г. Сегодня, а может быть, и завтра — ничего осматривать не буду, приятнее — слоняться и узнавать город. Те два для меня — как на ладони, а Флоренция велика, и с ней труднее освоиться.
Самочувствие все еще не слишком хорошее. Мы оба еще не совсем окрепли, хотя уже теперь гораздо лучше. Я покупаю картинки, а Люба — древности. Целую крепко тебя и тетю.
Пиши. Сейчас ухожу опять.
Саша.
Очень бы хотел, чтобы с Шахматовым у вас все устроилось благополучно.
218. В. Я. Брюсову. 25 мая <н. ст> 1909. <Флоренция>
Дорогой Валерий Яковлевич. Приветствую Вас из Флоренции. И здесь, и в Венеции, и в Равенне по-новому и с особенной значительностью вспоминаю Ваши стихи. В Риме, кажется, не буду, потому что и здесь до сумасшествия жарко.
Любящий Вас Александр Блок.
219. Матери. 25–26 мая <н. ст> 1909. Флоренция
Мама, послезавтра мы уезжаем из Флоренции, не знаю еще куда: едва ли в Рим, потому что здесь уже нестерпимо жарко и мускиты кусают беспощадно. Но Флоренцию я проклинаю не только за жару и мускитов, а за то, что она сама себя предала европейской гнили, стала трескучим городом и изуродовала почти все свои дома и улицы. Остаются только несколько дворцов, церквей и музеев, да некоторые далекие окрестности, да Боболи, — остальной прах я отрясаю от своих ног и желаю ему подвергнуться участи Мессины.
Так же, как в Венеции — Беллини, здесь — Фра Беато стоит на первом месте, не по силе, — а по свежести и молодости искусства. Рафаэля я полюбил, Леонардо — очень, Микель-Анджело — только несколько рисунков. Мы привезем с собой массу снимков.
От тебя давно нет писем, а за все время — только два (во Флоренции). Из Венеции не переслали, из Рима — тоже не надеюсь. Получила ли ты наши карточки?
Ближайшая цель — Перуджия, потом — скорее всего — прямо Пиза, т. е. море около нее.
В нашем пансионе — очень неуклюжий лакей. Хозяин, заранее рассчитывая на его неловкость, называет большинство кушаний: сгйте renversft, fraise ecrasft, boeuf brisft etc[24]. Мы сыты, хотя с одной стороны сидит английская художница с расстегнутой спиной, с другой — m-me von Lebedeff, упражняющаяся в английском и французском языках, с третьей — громко хрюкающий англичанин, с четвертой — внушающее уважение немецкое семейство. У меня страшно укоротился нос, большую часть съели мускиты. Папиросы мои вышли, а здесь каждая стоит около тысячи лир, так что я курю только десяток в день. Перед одним окном хозяин насадил сад для четырех кошек, а перед другим — маляры стараются один перед другим засыпать пылью мою кровать, спеша достроить изящную виллу к приезду английского короля. Арно высохло, так что вместо воды мы умываемся черным кофеем, а мороженое привозят только раз в месяц из Стокгольма.
Все это несколько преувеличено. Я беспокоюсь о том, где вы и что с Шахматовым. Напиши об этом поскорее в ПИЗУ. Решительно, после Перуджии, Ассизи, Сиенны (это всего несколько дней) мы будем там и поселимся, по-видимому, в устье Арно (Восса cTArrio), чтобы купаться в море. Я ничего не знаю о России, не вижу газет, напиши, если что-нибудь произошло. Пишут ли что-нибудь о «Песне Судьбы», и вышла ли она? Не написал ли кто-нибудь чего-нибудь хорошего? — Целуем вас с тетей крепко.
Саша.
Отныне не хочу терпеть больших городов — довольно и Петербурга. В Рим надо ездить зимой.
220. Е. П. Иванову. 7 июня 1909. Сиенна
Милый Женя, крепко целую тебя. Мы в Сиенне, это уже одиннадцатый город. Воображение устало. На душе еще довольно смутно. Завтра уедем к морю, может быть, купаться. Из итальянских газет я ничего, кроме страшно мрачного, не вычитываю о России. Как вернуться — не понимаю, но еще менее понимаю, как остаться здесь. Здесь нет земли, есть только небо, искусство, горы и виноградные поля. Людей нет. Но как дальше быть в России, я не особенно знаю. Самым страшным и царственным городом в мире остается, по-видимому, Петербург. Мы поедем на Рейн, когда иссякнут деньги, а это случится скоро. Ну, до свидания, всех твоих от души приветствуем мы оба. Хорошо ли служит велосипед?
Твой Саша.
221. Матери 19 июня 1909. Милан
Мама, мы в Милане уже третий день и послезавтра уезжаем во Франкфурт. Там проведем несколько дней (в Nauheim'e), потом поедем по Рейну до Кельна, а из Кельна, осмотрев его, прямо в Берлин и Эйдкунен. В Шахматово надеемся быть в конце июня, значит. Надо признаться, что эта поездка оказалась совсем не отдохновительной. Напротив, мы оба страшно устали и изнервничались до последней степени. Милан — уже 13-й город, а мы смотрим везде почти все. Правда, что я теперь ничего и не могу воспринять, кроме искусства, неба и иногда моря. Люди мне отвратительны, вся жизнь — ужасна. Европейская жизнь так же мерзка, как и русская, вообще — вся жизнь людей во всем мире есть, по-моему, какая-то чудовищно грязная лужа.
Я написал несколько хороших стихотворений. Получил от тебя в Пизе (мы уехали из ее Марины и от моря, не купаясь, от скуки и от неприятностей с хозяйкой квартиры) три письма — одно из Флоренции и два из Рима. Я им особенно обрадовался, но теперь опять давно уже — ничего нет. Меня постоянно страшно беспокоит и то, как вы живете в Шахматово, и то, что вообще происходит в России. Единственное место, где я могу жить, — все-таки Россия, но ужаснее того, что в ней (по газетам и по воспоминаниям), кажется, нет нигде. Утешает меня (и Любу) только несколько то, что всем (кого мы ценим) отвратительно — всё хуже и хуже.
Часто находит на меня страшная апатия. Трудно вернуться, и как будто некуда вернуться — на таможне обворуют, в середине России повесят или посадят в тюрьму, оскорбят, — цензура не пропустит того, что я написал. Пишу я мало и, вероятно, буду еще долго писать мало, потому — нужно найти заработок. Обо всем этом я очень хочу поговорить с тобой. Теперь, слава богу, мы наконец скоро объездим все, что полагается по билету. Мне хотелось бы очень тихо пожить и подумать — вне городов, кинематографов, ресторанов, итальянцев и немцев. Все это — одна сплошная помойная яма.
Сняться — мы так и не снялись. Как-то не собрались, и не нашли таких фотографий. Да и как-то глупо теперь сниматься. И я и Люба с этого года слишком мало любим свои лица. Мне иногда мое лицо бывает противно.
Подозреваю, что причина нашей изнервленности и усталости почти до болезни происходит от той поспешности и жадности, с которой мы двигаемся. Чего мы только не видели: — чуть не все итальянские горы, два моря, десятки музеев, сотни церквей. Всех дороже мне Равенна, признаю Милан, как Берлин, проклинаю Флоренцию, люблю Сполето. Леонардо и все, что вокруг него (а он оставил вокруг себя необозримое поле разных степеней гениальности — далеко до своего рождения и после своей смерти), меня тревожит, мучает и погружает в сумрак, в «родимый хаос». Настолько же утишает меня и ублажает Беллини, вокруг которого осталось тоже очень много. Перед Рафаэлем я коленопреклоненно скучаю, как в полдень — перед красивым видом. Очень близко мне все древнее — особенно могилы этрусков, их сырость, тишина, мрак, простые узоры на гробницах, короткие надписи. Всегда и всюду мне близок и дорог, как родной, искалеченный итальянцами латинский язык.