Выбрать главу

Ибо Готфрид наш был гибок словно тростник; он то выступал вперед, то прятался на задний план, то брался за предприятие, то отрекался от него — в зависимости от того, куда, по его мнению, дул ветер народных чувств. Позволив эстетствующей буржуазии устраивать в Лондоне в честь его, мученика революции, официальные торжества и празднества, — он в то же время за спиной этой буржуазии уже находился в запретных сношениях с эмигрантскими низами, представляемыми Виллихом. Живя в условиях, которые, по сравнению с его скромным положением в Бонне, могли считаться блестящими, он в то же время писал в Сент-Луис, что он живет, как подобает «представителю бедноты». Итак, он соблюдал установленный этикет по отношению к буржуазии и в то же время почтительно расшаркивался перед пролетариатом. Но будучи человеком, у которого сила воображения значительно преобладала над голосом рассудка, он не мог избежать грубости и высокомерия выскочки, что оттолкнуло от него не одного чопорного добродетельного мужа эмиграции. Весьма характерной для него была его статья в «Kosmos» по поводу промышленной выставки. Больше всего его поразило огромное зеркало, выставленное в Хрустальном дворце. Объективный мир сводится у него к зеркалу, субъективный мир — к фразе. Якобы для того, чтобы раскрыть красивую сторону всех вещей, он кокетничает{13} с ними и это кокетничание называет смотря по надобности то поэзией, то жертвоприношением, то религией. В сущности говоря, все это ему нужно лишь для того, чтобы кокетничать с самим собой. При этом он не в силах избежать того, чтобы на практике выступила наружу некрасивая сторона, когда воображение прямо превращается в лживость, а экстравагантность — в подлость. Впрочем, можно было заранее предсказать нашему Готфриду, что коль скоро он попал в руки таких многоопытных паяцев, как Густав и Арнольд, ему придется скинуть с себя львиную шкуру.

XII

Промышленная выставка открыла новую эру в жизни эмиграции. Огромная волна немецких филистеров наводнила в течение лета Лондон; немецкий филистер чувствовал себя неуютно в обширном, наполненном гулом Хрустальном дворце и во много раз более огромном и шумном, грохочущем, орущем Лондоне; покончив с выполнением в ноте лица обременительных дневных трудов по обязательному обозрению выставки и прочих достопримечательностей, он отдыхал в ресторане «Ханау» Шертнера или ресторане «Звезда» Гёрингера, где все пропахло пивным уютом, табачным дымом и трактирной политикой. Здесь «была налицо вся родина», и вдобавок здесь можно было безвозмездно лицезреть величайших мужей Германии. Они сидели тут же — члены парламента, депутаты палат, полководцы, клубные ораторы прекрасной поры 1848 и 1849 гг., дымя своими трубками, как и все прочие смертные, и изо дня в день с непоколебимым достоинством обсуждая coram publico {при всем народе. Ред.} высшие интересы родины. Это было место, где немецкий мещанин, если, впрочем, ему не жаль было потратиться на несколько бутылок весьма дешевого вина, мог досконально узнать все, что происходило на самых секретных совещаниях европейских кабинетов. Здесь можно было узнать с точностью до минуты, когда «начнется штурм». При этом штурмовали одну бутылку за другой, и сторонники разных мнений расходились по домам, хотя и нетвердо держась на ногах, но поддерживаемые сознанием того, что они внесли свою ленту в дело спасения родины. Никогда эмиграция не выпивала больше с меньшими затратами, чем за время массового пребывания в Лондоне платежеспособных филистеров.

Действительной организацией эмиграции была именно эта достигшая наивысшего расцвета благодаря выставке трактирная организация под эгидой Силена-Шертнера[230] на улице Лонг Эйкр. Здесь постоянно заседал подлинный центральный комитет. Все прочие комитеты, организации, партийные группы были чистым блефом, патриотическими арабесками этого истинно германского тунеядствующего кабацкого завсегдатайства.

К тому времени эмиграция получила еще подкрепление в лице новоприбывших гг. Мейена, Фаухера, Зигеля, Гёгга, Фиклера и пр.

Мейен, этот ежик, по ошибке родившийся на свет божий без колючек, был уже некогда под именем Пуансине обрисован Гёте следующим образом:

«В литературе, как и в обществе, встречаются такие маленькие, забавные, кругленькие фигурки, одаренные каким-нибудь талантом, весьма навязчивые и назойливые, и, поскольку каждый может легко смотреть на них свысока, они дают повод для всякого рода развлечений. Между тем эти личности ухитряются многое выиграть при этом: они живут, действуют, их имена называют и им оказывают хороший прием. Если их постигает неудача, они не смущаются, воспринимают ее как единичный случай и ожидают в будущем самых больших успехов. Во французском литературном мире такой фигурой является Пуансине. Прямо невероятно, что над ним проделывали, во что его втравляли, как его мистифицировали, и даже его трагическая смерть — он утонул в Испании — не может ослабить комического впечатления, которое производила его жизнь, подобно тому как фейерверковая петарда вовсе не приобретает значения из-за того, что она, потрещав некоторое время, разрывается с еще более сильным треском»[231].

вернуться

230

Маркс и Энгельс называют Шертнера именем Силена — согласно греческой мифологии, спутника бога вина и виноделия Диониса.

вернуться

231

Goethe. «Anmerkungen uber Personen und Gegenstande, deren in dem Dialog: «Rameau's Neffe» erwдhnt wird» (Гёте. «Замечания о лицах и предметах, упоминаемых в диалоге: «Племянник Рамо»»).