Солдаты делают свое дело. Солдаты не устают говорить народу. И говорят хорошо, – толково, крепко.
В пути узнаем, что освобожденные едут мелкими партиями, много больных, много детей. Часто в окна вагонов летит «ура!», – то ли от эшелонов с красными флажками, высунутыми в узкие окна теплушек, то ли от «пассажирских», в которых едут кучки освобожденных. Узнаем, что Мария Спиридонова – еще в Чите, что «бабушка» уже проехала, что бывшие политические «каторжане» подтягиваются к Иркутску.
– Десятки тысяч! Непокрытая беднота… А сколько еще в гиблых местах!
Узнаем, что среди «политических» открыт провокатор, многих когда-то выдавший. На каком-то питательном пункте так и записал кто-то в контрольную ведомость:
«…Девять товарищей и один провокатор».
Его, конечно, арестовали.
Узнаем, что всюду полиция без сопротивления выдала оружие новой власти, что комитеты организованы, хлеб подвозят, работают фабрики и заводы. Народ верит новой власти безусловно. Часто видишь такие сцены;
– С праздником! – кричит багажный старик-кондуктор другому.
– И вас с тем же! Некрасов не обманет!
– Эге!
И раскланиваются, радостные.
А вот и Самара. Флаги, флаги. В вокзале гирлянды цветных флажков. Встречали вчера Брешковскую. Встречали, как дорогую бабушку-королеву свободной жизни. Приняли из почетного «сухомлиновского» вагона на помост, крытый красным сукном, под звуки Марсельезы. Тысячи народа.
Всюду цветные плакаты, следы торжества: «Сегодня приезжает бабушка!», «Не утруждайте бабушку лишними разговорами!»
На трамвае едем на главную площадь. Порядок полный. Берем извозчика и мчим к новому «губернаторскому» дому.
– Только, было, отстроил, – не довелось пожить, Нака-сь вот, – говорит извозчик, – князь Голицын.
– Ну, как, хороший был?
– Ничего. Ну только, как охотиться зачнет, хошь пожар. Начнут ему про дела докладать, а враг ежели захочет его отвести от разбора дела, только скажет: вальдшнепы там либо зайцы налетели, – шабаш! Прямо из-за стола и в охоту! Ну, теперь на войну сбирается.
В «губернаторском» доме – совет рабочих депутатов.
На крыльце толпа: ждут «бабушку». Караулы дежурят. В совете рабочих депутатов – горячая работа. Ночи не спали. Готовят «литературу». Сознают, что надо давать «понятное». Готовят десятки тысяч брошюр. Издают «Известия». В вопросе о войне расколу, кажется, нет. Совет солдатских депутатов вынес резолюцию о продолжении войны до конца, до победы. Об этом сейчас говорит в зале рядом и бабушка. Она сегодня с 8 утра ездит по казармам. Везде прием самый горячий! И это понятно. Она сама – слово жизни, слово жизни, выкованное страданием и борьбой. И говорит так, что поймет ребенок. Она вся – любовь, вся – жертва, вся – огонь согревающий. Ее на руках носят. Ее седины – святы. Ее жизнь – чистота и подвиг. Ее слово – огонь очищающий и дождь благодатный. Величие простоты и победной правды.
Гремит зала за стеной. Бабушку провожают через дорогу в Народный театр. Там – митинг молодежи. Все школы Самары там.
Все ярусы, партер, ложи – битком. Всюду детские лица. Красные знамена, цветы, кокарды, пуговицы. На сцене в кресле, в светло-сиреневом платье с алой лентой через плечо – бабушка. Волосы совершенно серебряные. Лицо – сильно тронутое морщинками, еще свежее, щеки горят. Она взволнована. Она празднует светлый день. Самая маленькая на митинге девчушка, лет 4 крошка в красном платье, – ее ставят на столик, – говорит первое приветствие:
– Да здравствует дорогая бабушка!
Буря гремящих рук, юных рук. Гимназисты играют туш. Сотни юных приветствий. И чудесная, часовая речь-слово бабушки. Дорогое, живое слово. Она говорит о деятельной любви к народу. Она посылает детей, будущих строителей жизни, в народ.
…«Узнавайте народ, сумейте его полюбить и отдайте себя ему!»
Она имеет право сказать это.
Многие плакали. Это слово любви и подвига – высшая школа, очищающая юные души. Этот митинг-встреча оставил неизгладимое впечатление. Надо было видеть глаза и лица детей! Чистые глаза, одухотворенные лица. И выпало мне великое счастье в этой дивной аудитории сказать «бабушке» взволнованное слово привета и коснуться губами горячей щеки, обвеянной и обожженной сибирскими непогодами долгих лет.
Годы пройдут, – и останется в душе сон удивительный. Звуки труб, красные знамена, тысячи юных лиц, тысячи восторженных глаз, и эта среброволосая женщина, в которой и радость победы, и горечь страданий, и непоколебимая вера, и властно направляющая любовь. И вывод из величественной и страшной жизни:
– Отдайте себя народу!
26 марта 1917 г. Красноярск
(Русские ведомости 1917. 7 апр. № 76. С. 2)
Те же картины до самого Урала. Кучки народу на станциях, жадно прислушивающиеся и приглядывающиеся. И тревога, и неопределенная, но крепкая какая-то дума. О чем? Чувствуется на лицах нежданность удара. Пожалуй, радостная. Флаги, флаги… Поматываются в ветре или висят поникло. Да что флаги! Флаг яркий – знак, только знак, что «неправда», старое, уг-нет – сбиты. Давайте новое! И ищет напряженный взгляд, где же оно и какое будет. И неутихающая боль – война! Испытание огнем. Выдержат ли? И каждый в сокровенной глубине держит: надо выдержать. И еще от этого суровы лица. Пошли места татарские. Скуластые, желтоватые лица, с реденькими бородками, пожевывают губами.
– Сабода… люрюция!
Что эти думают? Не понять. Один жилистый, косоглазый старичок с лошадиными зубами, потопотал лаптишками и проскрипел, показывая на мои ботинки:
– Тебе так – мне так. – Давай мне так. И посмеялся косыми щелками и зубами.
– Четыре каров был, – две живет. Четыре каров нада.
Вот как понимают. Да и другие, пожалуй, так же.
Порядок… Порядок есть, и сами, пока что, управляются.
На ст. Кропачево, помню, огромный рыжий мужик, в рогоже на плечах и с красным лоскутком на рогоже, рассказал про порядок.
– Воры есть, ну, только беспрекословно удерживаем для порядка. Покуда эта вот… имилиция достигнет, мы суд сами постановляем. Как украл у нас в деревне один телицу… ладно. Нашли, шкуру уж ободрал. Мясо хозяину отдали, а его в шкуру заворотили да по деревне палками страмить. А в волости тридцать розог ввалили. Ну, приезжал к нам один исполнитель, просвещение делал, говорит: так и надоть для порядка. Благодарил. «Вы, – говорит, – мудры». Лупите – и все. Такое просвещение сделал.
– А как полицию заменяли?
– Обиды не было. Мы, говорят, сами давно первороту ждали, теперь в мужики подадимся. Скрозь народ не пойдем. Тоже православные хресьяне. Про новое-то чего думаю? Глаза у мене завязаны… как тут думать! Взял ты в руку топор избу править – чего думать! Умеешь топором ору-дить, – сделашь. А не умеешь, – думай – не думай – один топор. Глаза бы развязали…
За Уфой, по горке, поезд ползет. Из бараков выбегают работающие на линии пленные, австрийцы и германцы. Плакаты! Стараются понять, что такое. Понимают, революция! Машут руками, козыряют, кричат что-то, смеются. Свобода! Может быть, и им скоро свобода?!
Дальше в горы – больше флагов по станциям. Народу меньше. И жадности к «листкам» меньше; словно тут и сами все понимают: не удивишь Народ сибирский, самостоятельный, – заводские. Горят в темноте под черными горами заводские печи-жертвенники, на час не затихли: погаси, – не скоро зажжешь. Идет невидная, важная работа в горах. Порядок и работа. Крепко держит кирку и молот рука уральца. И воздух здесь крепкий, ядреный, и поступь, и говор. И нет растерянности на лицах.
– Не бросали работы?
– Разве ее можно бросить! У нас – огонь. Неразговорчивы. И на станциях надписи иные: «Труд и порядок – гарантия свободы», «Мы – социалисты», «Да здравствует социальная республика». И от гор, и от нешумных станций, и от хмурой хвои на скалах, и от суровых лиц строгостью и спокойствием веет. Знают и верят. И сделают.
Урал прекрасен. Светел Урал в своей темной хвое и сером камне. Просторен, тих, величаво спокоен… Глядишь с перевала: Европа – там, Азия – тут. Не веришь. Божьи горы. Никакой Азии, никакой Европы, а ширь светлая, простор Божьего мира, в котором всем место. В этой необъятной шири, перед вольно разбросавшимися сопками в белых полосах умирающего света, на синих далях – вечная свобода, чистая, Божья свобода. Здесь душа ширится и растет. Отсюда, с перевала, видишь далеко от себя, вне себя видишь. Здесь мысли не по земле ходят. И нет охоты – ни в Европу, ни в Азию.