14 Лабурдет — гувернер братьев Берсов.
15 С. А. Толстая писала в письме от 5 декабря: «Спасибо тебе за брамапутров, я им очень рада. Боюсь только, что бабка моя их поморит. Я думаю взять их в кухню. Они скорее занесутся и будут сытее». (ПСТ, стр. 46.)
16 Яков Цветков, охотник, ездивший с Толстым. С. А. Толстая писала в письме от 25 ноября: «Тебе верно интересно знать про Якова. В больнице он лежать не захотел, и ушел оттуда. Ему хотели отрезать палец, он не дался ни за что. Это будет ужасная история, у него вся рука уже опухла и всё больно очень. Мы всё о нем наведывались, да делать-то не знаем что. Какой глупый народ, ужас просто. Того и гляди, что сделается Антонов огонь. Без тебя с ним не сладишь. Может быть и так пройдет, да навряд ли. Всё это очень дурно».
17 Анна Петровна Михайлова, жена Николая Дмитриевича Михайлова, служила у Толстых скотницей. О ней писала С. А. Толстая в письме от 5 декабря.
18 Евдокия Николаевна Михайлова (ум. 1879 г.), вышла замуж зa Алексея Степановича Орехова. Горничная у Толстых. Звали ее «Душкой»; прозвище ее было: «мама звала зa делом» (см. Илья Толстой, «Мои воспоминания», М. 1914, стр. 12).
19 Е. В. Толстая описывала Льву Николаевичу в письме от 1 декабря: «Мы нынче с Соней гуляли и были на мельнице, даже не забыли заглянуть в шалаш, где мы вспомнили старину. Мы прошлись по пруду сначала с трепетом, а потом уже смелее. Оттуда мы прошлись к пчельнику и перешли реку, не доходя брода. В лесу нам попался самый свежий заячий след, мы его преследовали очень далеко, но наконец он перепутался и, как мы спешили домой, то мы его, к большому моему сожалению, покинули».
29.
1864 г. Декабря 2. Москва.
Милая моя Соня, ныньче вечеромъ получилъ твое огорчительное письмо и ни о чемъ другомъ не могу писать и думать, какъ о томъ, что у васъ дѣлается. Я тебя и ночью все во снѣ видѣлъ и всего боюсь за васъ; главное не ослабѣвай, не приходи въ отчаяніе, согревай животъ, не давай лѣкарствъ, но привези доктора, непремѣнно привези, хоть не для того, чтобы давать его лѣкарствъ, но для того, чтобы надѣяться и услышать его успокоенія; я знаю, какъ это нужно, пошли непремѣнно, но все уже поздно будетъ, теперь уже прошло 4 дня. Я скоро пріѣду, не могу жить безъ тебя, но я не поѣду теперь, пока не узнаю, чѣмъ кончился поносъ, который меня мучитъ. Оспа ничего, это и всѣ наши сказали. Когда думаю о томъ, что можетъ случиться, то находитъ ужасъ, и потому стараюсь не думать. Одно, что утѣшаетъ меня, это то, что по всему тону письма твоего видно, ты не въ духѣ, и я утѣшаю себя мыслью, что ты сама себѣ преувеличиваешь и потому невольно мнѣ. Коли бы я былъ увѣренъ, что при самомъ даже худшемъ исходѣ, мнѣ бы прислали телеграмму, я бы могъ быть спокоенъ; а теперь — нѣтъ; я знаю, что скажутъ: къ чему спѣшить извѣщать о несчастіи, всегда узнаетъ слишкомъ рано. Впередъ дай мнѣ твердое, вѣрное слово тотчасъ извѣстить, что бы ни было, а то иначе жить нельзя, «жить нельзя». Въ томъ, что ты не получаешь писемъ, я не виноватъ; начиная съ перваго дня моего пріѣзда, я пропустилъ только одинъ день передъ операцией. Сегодня утромъ я диктовалъ немного Танѣ,1 читалъ книги для романа и перебиралъ бумаги изъ архива,2 которыя, по протекціи Сухотина, они приносятъ на домъ. Но несмотря на богатство матеріаловъ здѣсь, или именно вслѣдствіе этого богатства, я чувствую, что совсѣмъ расплываюсь и ничего не пишется. Я пересиливалъ себя, диктовалъ, но Таня уѣхала на коньки; я сбирался идти или пріѣхать туда, къ нимъ, на что и спрашивалъ вчера позволеніе у доктора, но оказалось, что перевязка и пальто такъ тяжелы, что я вернулся назадъ, дойдя только до Моховой.3 Безъ меня былъ Поповъ, но я объ этомъ не жалѣю, онъ не нуженъ и сдѣлать ничего не можетъ теперь, а нужна только перевязка, которую дѣлаетъ его помощникъ, Гакъ. Я ему послалъ 30 р., и надѣюсь, больше ѣздить не будетъ. Къ обѣду пришелъ Оболенскій,4 и я все не могу разобрать, къ кому онъ возгорѣлся любовью; только что то есть, и онъ очень милый мальчикъ, деликатный и скромный, а это ужъ большое качество. Вечеромъ читалъ и горевалъ надъ твоимъ письмомъ; ѣздили съ Таней и Петей по магазинамъ; славный лунный вечеръ. Какъ-то ты его провела. Ежели бы были здоровы, поѣхали бы кататься. Возвратившись, застали дѣдушку;5 онъ все такой же, но я съ грустью вижу, что весь престижъ, который онъ прежде для меня имѣлъ, весь исчезъ. Онъ привезъ карточку Костиньки6 съ усами, и мнѣ ужасно хочется видѣть, а она еще въ неразобранномъ чемоданѣ. Сейчасъ съ такой ясностью и ужасомъ мнѣ пришла мысль: что, ежели у васъ несчастіе, я вчера писалъ тебѣ такое шуточное письмо. Мнѣ и пріятно каждый вечеръ быть съ тобой диктуя письмо, и вмѣстѣ какое то тяжелое чувство, какъ во снѣ: хочешь и не можешь что-то схватить.
Прощай, моя милая, душечка, голубчикъ. Не могу диктовать всего. Я тебя такъ сильно всѣми любовями7 люблю все это время. Милый мой другъ. И чѣмъ больше люблю, тѣмъ больше боюсь. — Пожалуйста, дай мнѣ слово телеграфировать все, какъ только развяжутъ руку, что будетъ дней черезъ 5, я убѣжусь, насколько она стала лучше, и не останусь здѣсь больше. Всѣ эти дни буду дѣлать опыты и пріучаться къ ѣздѣ; въ каретѣ потихоньку ѣхать не можетъ сдѣлать вреда. Всѣ наши очень милы и здоровы. А[ндрея] Е[встафьевича] здоровье, хотя онъ и жалуется, становится при мнѣ лучше. Цѣлую всѣхъ; милымъ Зефиротамъ буду отвѣчать8 завтра. Напишите еще, милыя Зефироты, пожалуйста.
Печатается по подлиннику, хранящемуся в АТБ. Впервые опубликовано по копии, сделанной С. А. Толстой, в ПЖ, стр. 28—30. Датируется вторым декабря на основании слов письма: «я вчера писал тебе такое шуточное письмо». Писано под диктовку рукой Т. А. Берс. Двадцать девять слов, начиная со слов: «Прощай, моя милая» и кончая: «боюсь» написаны нетвердой рукой Толстого. Настоящее письмо является ответом на письмо С. А. Толстой от 28 ноября, в котором она писала: «Ну, у нас дела плохи. Оспа привилась у обоих. Девочка беспокойна, но не слишком, а с Сережей очень плохо. Понос у него ужасно усилился; по десяти и больше раз в сутки. Он горит, как в огне, нынче часу не спал ночью, жажда ужасная, и похудел он очень. Оспа на больной ручке раскидалась ужасно. Образовалось бесчисленное множество белых волдырей, которые мокнут. Не знаю, что будетъ, но люди говорят, что это бывает, — подсохнет и пройдет. Жар, жажда и бессонница, как сказано у Дейча, бывает всегда очень сильно у раздражительных и больших детей. Но хуже всего понос. Я конечно телеграфирую, если будет что плохо. А теперь тебе приезжать или узнавать об этом по телеграфу не зa чем. Опасного ничего еще нет. А ты, душенька, напротив, живи себе в Москве, не приезжай покуда у нас всё опять не будет совершенно хорошо и исправно. Теперь, всё равно, ты для меня не существовал бы. Я всё в детской со своими беспокойными детьми. И на ночь и на день мне их оставить никак нельзя. И всё это (по книжке) должно продолжаться еще неделю. Ты не езди, я тебя не зову домой, дай нам поправиться делами, а то тебе дома покажется скучно и гадко. Я, как тетенька, говорю тебе, спроси хоть папа или еще кого-нибудь о Сереже. Я почти уверена, что у него лишаи. Не нужно ли серных ванн; я помню, Пете делали, и тебе делали, а то очень у него сильна сыпь опять. А уж о поносе говорить нечего. Сейчас слышу самые неприятные для меня звуки и запахи» (не опубликовано).
1 T. А. Кузминская вспоминала об этом так: „Первое время после операции я писала под его диктовку письма Соне и роман «1805 год», т. е. «Войну и мир». Я как сейчас вижу его: с сосредоточенным выражением лица, поддерживая одной рукой свою больную руку, он ходил взад и вперед по комнате, диктуя мне. Не обращая на меня никакого внимания, он говорил вслух: — нет, пòшло, не годится! Или просто говорил: — Вычеркни. Тон его был повелительный, в голосе его слышалось нетерпение, и часто, диктуя, он до трех, четырех раз изменял то же самое место. Иногда диктовал он тихо, плавно, как будто что-то заученное, но это бывало реже, и тогда выражение его лица становилось спокойное. Диктовал он тоже страшно порывисто и спеша. У меня бывало чувство, что я делаю что-то нескромное, что я делаюсь невольной свидетельницей внутреннего его мира, скрытого от меня и от всех. Мне припомнились слова его, написанные в одной из его педагогических статей по поводу совместного сочинения учеников школы Ясной поляны. Он пишет о себе: «Мне казалось, что я подсмотрел то, что никто никогда не имел права видеть: зарождение таинственного цветка поэзии». Наша диктовка обыкновенно кончалась словами: «Я тебя замучил. Поезжай кататься на коньках»“. («Моя жизнь дома и в Ясной поляне», 1864—1868, ч. III, стр. 20—21.)