Выбрать главу

— Верно! — подтвердил старик скорбно. — Исправник усмирял. Губернатор Муравьев[64] сам выезжал… «Что вы, говорит, мужики, опомнитесь, говорит! Почему землю не примаете? Несчастными себя делаете…» Хорошо, правильно говорил, нечего сказать… Да вот, поди ты! Миром уперлись, ничего не поделаешь…

Замечательно, что ни этот старик не винил себя лично, ни его, одного из виновников беды, — не обвинял никто. «Мир, — ничего не поделаешь». Мир осенила идея, мир «укрепился» на ней, мир решил… Что тут, в самом деле, поделаешь! Стихия, неизбежность, закон! «Деды — обездолили», но-ведь деды думали сделать лучше, все думали «миром».

И вот, дубровцы после «усмирения» и увещания согласились принять надел в пять сажень, — все-таки меньше платить! Помещичья земля, та самая, от которой дубровцы отбились «самовольно», — сомкнулась вокруг деревни, подошла к самой околице, и понемногу год за годом кольцо это давало себя чувствовать все сильнее. Теперь положение определилось окончательно: курицу выгнать некуда, сохе негде повернуться. Помещики, как и прежде, живут далеко, а в имении — управляющий. Управляющий заботится об увеличении дохода во что бы то ни стало. И доход доведен до «естественного» предела. Железный закон спроса и предложения — это тоже стихия, а этот закон заставляет идти дубровца на работу за ту цену, которую назначат, брать землю в аренду, «за что возьмут»… Этот закон сказывается тем, что в то время, как в других селах рабочим одна плата, — для дубровца специально существует другая, хотя бы дубровец работал тут же, рядом. Для дубровца выработалась особая, почти нигде не виданная испольная система. В то время как в других деревнях и селах делят исполу снопы или зерно, — для дубровца выделяют «исполу» самую землю. За плохую, истощенную десятину (себе) дубровец обязан отработать хорошую десятину для Ново-Слободской кочубеевской экономии. Когда на полях созрел уже хлеб, — я видел их, эти поля. По одну сторону дороги моталось на ниве что-то такое жалкое и жидкое, о чем говорят: «колос от колосу не слышно голосу», и тут же наливался очень порядочный экономический хлеб. Оба они испольные! «Одни руки работали, и уж для себя ли мы бы не постарались», — говорили дубровцы. А не возьми эту землю и на этих условиях… Да как тут не взять…

И вот почему дубровцы не жители, вот почему они работают, как никто, и все-таки с Нового года их бабы и дети, а часто и здоровые мужики ходят с сумами по уезду, с Христовым именем на устах… Вот о ком можно сказать, что они теперь в худшей «крепости» у помещика, чем были прежде.

— Как же, господин? — робко прорвалось несколько голосов, когда я прощался с дубровцами, оставляя уезд. — Неужто никто теперь не может помочь нам?

— Да… и дети наши должны страдать? — прибавил другой.

— И дети детей, и унуки унуков? — скорбно полувопросом кинул третий…

Дубровка с ее наделом в пять сажень — не одна. Освобождение крестьян представляет картину, набросанную широкою и мастерскою кистью. Но к картине придется еще вернуться для окончательной отделки. Она сильно нуждается в ретуши… «Малый надел», «даровой» и «нищенский» наделы, — какие это знакомые, какие избитые термины по всему лицу нашего обширного, богатого простором отечества! Они-то составляют почву, на которой сложилась жизнь и Малиновки, которую я посетил в тот же день, и Пралевки, и Логиновки, и Козаковки, и многих других деревень в уезде, в губернии, во всей России. От чего бы это ни происходило, но все же это — пятна, портящие картину, к которой, несомненно, придется еще вернуться, и вернуться даже не для одной ретуши, а и для более смелых поправок в самой перспективе.

Я не нашел для дубровцев слов утешения. Я заканчивал свои столовые, и с ними ликвидировал свои отношения к Дубровке и уезжал домой… Я не тот «господин», на которого Дубровка могла бы возложить свои надежды. Однако теперь, когда я передаю свои впечатления этому печатному листу, — у меня невольно теснятся вопросы: неужто, в самом деле, за историческую вину темного люда, за ошибку вымерших стариков должны безысходно нищенствовать и томиться целые поколения, «дети детей и внуки внуков»? И кому это нужно? Во всяком случае — не обществу, не государству!..

О, если бы печать могла и эти скорбные вопли Дубровок поставить в ряду практически неотложных «вопросов», выдвинутых голодным годом!..

XVII

ЧТО ИНОГДА НАЗЫВАЕТСЯ БУНТОМ. — КАНДРЫКИНЦЫ. — МАЛИНОВКА

Однако вернемся к прерванному рассказу. Итак, Дубровка требовала, чтобы я «писал поряду» от каждого двора, чтобы я произвел в ней «равнение» и свою ничтожную помощь расписал по-«мирскому», по душам. Я не мог уступить ей в этом требовании: моя задача была — подобрать всех тех, кому прежде других могла грозить голодная смерть… И мне нужна была для этого помощь схода. Я объяснил это, по возможности, понятно. Я старался убедить, что я не чиновник, что деньги у меня не казенные, что они собраны «Христа-ради» и не окажут влияния на ссуду[65], в особенности для остального населения. Старики всё упрямились. Пришлось прибегнуть к последнему средству.

— Ну, как знаете! Денег у меня немного, а нужда всюду. В других местах будут рады, что хоть нищих подберем. Прощайте.

Я сложил свою книгу. В задних рядах поднялось сразу волнение.

— Что вы, старики! Что вы делаете? Разве этак можно отпускать человека? Не слышите, что говорит он? Благодарить надо! Вот Анны Мажукиной дети… Татьяна Балахнина под окнами, как планида, бродит. Что вы, что вы, опомнитесь.

— Говори, староста! Все будем говорить по совести. Пишите, господин!

Деревня уступила. «Житель-середняк» очищал место нищим, бродившим, по чьему-то образному выражению, «как планиды», взывая Христовым именем к разделу последних крох лебедного хлеба. Опять сход принял обычную физиономию, опять посыпались меткие словечки, и список быстро стал наполняться именами вдов, безмужних жен, брошенных на произвол судьбы сирот, которым не выдают ничего по каким-то совершенно непонятным соображениям («кого надо — не пишут, а кому бы не надо — дают»). Таких набралось тридцать человек. Затем мы стали. Конец! Каждое новое имя, называемое кем-либо, вызывает уже замечание: «Нужно, да таких много»…

Я встал, поблагодарил стариков и сделал распоряжение о доставке ранее уже заготовленного хлеба. Но дубровцы тесно сомкнулись вокруг стола.

— А как же нам, ваше благородие, мужикам-те? Ведь все приели, гладом, что ли, помирать будем?..

Это уже выступает, как и всюду, другое недоразумение. Я попрошу читателя ясно представить себе картину: тесная изба, толпа мужиков, впереди — староста, сотские, старики — все народ, привыкший к объяснениям с начальством и до известной степени ответственный. Они высказываются осторожно, глядят выжидающе и робко. В их голосах слышно в одно и то же время и желание сказать нечто, выручить деревню, выпросить нечто для мира, и готовность отступить при первом признаке грозы, которая может настигнуть прежде всего именно их. Говорят они почтительно и даже с лицемерным смирением.

За ними сплошная, слитная, безличная масса, из которой слышен то сплошной гул, то раздаются резкие, определенные, часто слишком резкие и слишком определенные сентенции, вызывающие сочувственный ропот. В таких случаях передние озираются, — для того ли, чтобы сдержать «бесчинство», для того ли, чтобы показать перед начальством, что они не солидарны, — во всяком случае, озираются безуспешно… да и надо же хоть кому-нибудь, хоть как-нибудь высказать истинное настроение и истинные взгляды «мира»… Вот приемы деревенского схода, заявляющего неудовольствие и жалобы… И в середине этой толпы — я, олицетворенное на сей раз недоразумение, до которого все сие отнюдь не относится…

Однако у меня спрашивают, и я думаю, что обязан ответить.

— Приедет земский начальник, — расскажите все это ему.

вернуться

64

Александр Николаевич — декабрист.

вернуться

65

Увы! — оказалось, что господа земские начальники поспешили сократить ссуды во всех семьях, в которых кто-нибудь пользовался столовой. Я уже знал об этом, но надеялся добиться (и добился) отмены странного распоряжения, делавшего всю частную благотворительность совершенно бесцельной.