Выбрать главу

— Приеди-ит… — иронически говорят мужики. — Да он никогда и не бывал…

Это, конечно, для меня не новость, но у меня все же есть ответ:

— Ступайте к нему.

— Гонит.

Мое положение, как советника, становится затруднительнее. Дубровка спрашивает у меня, может ли быть, чтобы от высшего начальства соседнему уезду отпускалось по тридцати и сорока фунтов на всю семью, а на них пятнадцать — двадцать со всякими вычетами…

— Пошлите, — говорю я, — кого-нибудь сначала в Лукоянов, в продовольственную комиссию с жалобой, а если там не уважат, — пишите в Нижний…

«Недоразумение» принимает новый облик. Передних как-то отшатывает от меня, и вблизи образуется пустое пространство. В задних рядах — сразу смолкают и гул, и ругательства, довольно изобильно сыпавшиеся до этой минуты, и жалобы… Мужики как-то настораживаются…

— Это… как же? — сдержанно спрашивают впереди, — через ряд?..

— Помимо, то есть, начальника… Жалобу?

Я объясняю, что жаловаться высшему начальству на низшее всегда можно.

— Ведь вы, — говорю, — у начальника были?

— То-то были.

— Отказал?

— Ну!..

Тишина становится напряженной.

— Значит, теперь остается просить выше…

— Нет! — решительно и резко говорит ближайший ко мне мужик, кажется, староста, озираясь назад и как бы желая запечатлеть свою мысль в массе. — Нам надо помирать, а через ряд на начальника… невозможно.

Картина резко раздваивается. Впереди — лицемерное смирение, доходящее до готовности «лучше помереть», сзади ропот, ругательства, комментарии вроде того, что «гладом поморит», «и то, что есть, отымет»… И чем дальше, тем сильнее и резче…

— Как знаете, — сказал я, — по-моему, прямая просьба, хотя бы и «через ряд», лучше, чем то, что вы теперь говорите. Прощайте.

Вся эта сцена произвела на меня странное впечатление. В этом мгновенном молчании, в этом испуганном удивлении, в этом робком смирении, во всей атмосфере этого схода в последнее мгновение пронеслось что-то такое, что заставило меня невольно спросить себя: «Уж не бунтую ли я как-нибудь нечаянно дубровцев, в самом деле?..» Кажется, нет! Кажется, то, что я говорил, — просто, ясно, непререкаемо и законно. Кажется, наконец, что этот глухой гул под стенами и в углах, гул, исполненный такого мрачного возбуждения и так странно оттеняющий лицемерное смирение первых рядов, — действительно хуже законной жалобы… И, однако… Мы видели, как была понята и к каким последствиям повела законная просьба жителей Учуева-Майдана.

Народ от «законных» жалоб отучали долго и успешно.

Уже спускались сумерки, когда с Н. П. Александровым, управляющим одного из ближних хуторов и спутником моим на этот раз, — мы въехали в широкую улицу большого села Кандрыкина. По отзыву окрестных жителей и местного священника, Кандрыкино хотя и пострадало, но все же меньше других, и потому село это не входило в мои планы. Но мне нужно было у писаря получить сведения о деревушке Малиновке, в которую мы и направлялись.

На улице мы встретили оживленную гурьбу ребят, тащивших большой ушат из училища. Это школьники, которым священник ухитрился из сумм, отпускаемых на этот предмет и, кажется, частью собранных им лично, — устроить обед и ужин… Эта небольшая сцена рассеяла отчасти грустные мысли, навеянные на меня Дубровкой (я не знал еще тогда, что мне предстояло впереди, на следующий день!). Затем разговор с батюшкой, человеком истинно добрым и сострадательным ко всяким нуждам своего духовного стада, еще укрепил это впечатление, и мы с Н. П., весело разговаривая о кандрыкинцах, поехали к волостному правлению. Кандрыкино большое село, построенное на отлогом холме, тремя порядками, по обдуманному плану: три параллельных улицы, отстоящие почти на полверсты друг от друга, разделенные широкими полосами выгонов и огородов с правильными рядами нежилых построек в этих промежутках. С первого же взгляда на село еще с дороги, из-за оврага, видна в этом плане чья-то заботливая устроительная мысль. Сами ли переселившиеся «паны», или умный помещик придумал этот план, — во всяком случае видно, что село сразу же село на своем холме разумно, удобно и широко. По общим отзывам, кандрыкинцы и до настоящих времен держатся крепко, работают отлично и, главное, — дружно. Никто не берет так охотно крупных работ миром, как они, и нигде этот сложный механизм не работает так хорошо и отчетливо. Николай Павлович Александров, на своем хуторе, затеял очистку огромного скотного двора. Взялись за это кандрыкинцы, и вот в первое же воскресенье на хутор приехало четыреста подвод сразу. Наниматель боялся галдения, споров, проволочек и беспорядка. Не прошло, однако, и двадцати минут, как хуторские авгиевы стойла были разделены стариками на делянки, каждый работник узнал свое место, каждая подвода стала в свой ряд — и в день все было кончено. Мир заработал сто рублей на мирские же надобности. Таким же образом кандрыкинцы нанимаются на жнитво, на косьбу, и еще недавно на заработанные миром деньги они построили (или ремонтировали) церковь, что стоило около шести тысяч.

Пока мой спутник рассказывал мне все это, — мы подъехали к зданию сельского правления. В окнах виднелся свет, через запотелые стекла можно было разглядеть тесную толпу, и через стены просачивалось жужжание и гул. Сборная изба вся гудела, точно улей. Очевидно, кандрыкинский «мир» обсуждал какое-то насущное и волновавшее мирское дело.

Когда мы вошли в избу, — голоса сразу стихли, как будто мы застигли врасплох какой-нибудь заговор. Навстречу нам поднялся из-за стола староста, мужик средних лет, черниговского типа, с вытянувшимся вперед горбатым носом, похожим на клюв. Сходство с петухом усугублялось тем обстоятельством, что волосы у него торчали кверху, глаза сверкали гневом, и, видимо, ему трудно было сдержаться, чтобы вновь не кинуться в прерванную нами схватку с мирянами. Повидимому, он сейчас только выдержал жестокий натиск, и на лбу его виднелись даже крупные капли пота.

Мы спросили писаря, которого здесь не оказалось, и в ожидании сели на лавку.

— Что ж вы, старики, продолжайте, — сказал Николай Павлович. — Мы подождем.

— Нет… так мы, по своему делу… Кончили, — кинул староста, как-то нервно стуча рукой по столу и быстро оглядываясь на мирян, как будто с целью убедиться, что они, с своей стороны, принимают это перемирие. Мужики угрюмо молчали.

— А писарь… — с заминкой прибавил он, — да не в Малиновку ли он уехал?

— Пьян лежит! — резко нарушая неловкое молчание, прорвался вдруг один голос.

— Разумеется, пьян… Завсегда пьяной… Какая Малиновка! — загалдела толпа.

Староста выпрямился, сверкнул глазами и стукнул кулаком по столу…

Перемирие, очевидно, оказалось нарушенным со стороны мирян.

— Чего зеваете…[66] Чего он пьян?..

— Чего пьян! Оттого, что напился! А ты со старшиной покрываешь! Мы прямо говорим…

— Скрывать нечего!

— Через него мы несчастны!

— Через вас усех… Прошлый год писарь пьянствовал, мы без обсеменения остались… Ноньче опять хотите без семян оставить!

— Молчите, не от этого остались.

— А отчего?

— Оттого!

— Нет, ты говори отчего?

— Оттого… Кто вам виноват… Сами виноваты…

Изба мгновенно опять наполнилась тем гулом, который царил здесь до нашего прихода. Староста петушился и выходил из себя, миряне обрушивали на него, на отсутствующего старшину и, главное, на писаря — целую бурю жестоких обвинений. Через несколько минут мне удалось схватить сущность вопроса.

Дело в том, что в это время по всему уезду составлялись приговоры о ссудах на обсеменение яровых полей: уже в прошлом году многие деревни получали ссуду и, — такова сила формулы «все благополучно», — земские начальники (без проверки) сократили цифры настолько, что значительная часть озимых полей в уезде осталась незасеянной (что опять-таки установлено официально). Кандрыкинцы не получили ссуды вовсе и, как мы это уже видели в «Камчатке», — приписывали свою невзгоду вине непосредственного сельского начальства. Теперь приходилось думать о яровых семенах. Надо заметить, что, при неурожае озимей, яровые хлеба у кандрыкинцев уродились порядочно. Ввиду этого было решено, что им семян не надо вовсе.

вернуться

66

«Зевать» — по-местному кричать.