Выбрать главу

В ноябре тридцать третьего года он начинает письмо к нему с отказа от каких бы то ни было недомолвок по поводу их отношений в новых условиях: «Дорогой Бертрам, я мог бы, конечно, в объяснение того, что я еще не поблагодарил вас за любезно присланные книги, сослаться на мой новый, все еще довольно импровизированный и неустроенный быт; но я хочу, наоборот, признать... что задержка эта вызвана и другими препятствиями... Слишком много стоит между нами такого, о чем рассуждать в письме было бы чересчур долго, мучительно и даже небезопасно». Тут же, однако, словно бы забыв об этом намерении не касаться предмета своих разногласий с Бертрамом, пощадить себя и его, словно бы отмахнувшись от всяких соображений безопасности, он продолжает свое письмо в фашистскую Германию недвусмысленно-ясно: «Вы оправдываете то, что мне глубоко отвратительно, и одновременно горячо приглашаете меня быть в этом сообщником... Я не могу чувствовать себя хорошо в стране, где моя жена подвергалась бы оскорблениям, а моим детям была бы отрезана всякая возможность деятельности». Заканчивает он это частное письмо теми же патетическими словами, теми же стихами Августа Платена, которыми через два с лишним года заключит свое публичное заявление о своей солидарности с эмиграцией: «Дорогой Бертрам, живите себе благополучно в вашей национальной теплице... Вы не хотите, говорите вы, хвастаться своей правотой. Ну, хвастаться, пожалуй, и рано... Если я не могу следовать вашему... совету, то припишите это старой любви к тому величию и той гордости души, которые слышатся в стихах, прекрасно знакомых вам:

Но тех, кто к злу проникся отвращеньем,Оно и за рубеж погнать смогло бы,Коль скоро дома служат злу с почтеньем.Умней покинуть отчий край свой, чтобыНе слиться с неразумным поколеньем,Не знать ярма слепой плебейской злобы».

Подпись автора покорившей его некогда оперы под «Протестом вагнеровского города Мюнхена», флаг со свастикой над домом прототипа мингера Пеперкорна, старый друг в роли адвоката кровавых преступников — это с одной стороны, это один ряд судеб, давно находившихся в поле его зрения. Другой их ряд тоже «предъявляет», пользуясь его оборотом речи, «серьезные требования к сердечной мышце».

Известие о смерти писателя Якоба Вассермана, того самого, который когда-то отсчитал ему первый гонорар в «Симплициссимусе» золотыми монетами, вызывает у него нервный шок, сваливает его на несколько дней. Происходит это в начале 1934 года. Хотя умер Вассерман вне Германии и, что называется, естественной смертью, потерю эту он убежденно относит к последствиям событий на родине. Оставшийся после эмиграции в Австрию совершенно без средств к существованию и уже тяжело больной, Вассерман вынужден был заработка ради отправиться в Голландию, где еще больше разрушил свое здоровье, поселившись, чтобы не платить за гостиницу, в чьем-то неотапливаемом гараже. «Кончина его, — пишет Томас Манн Бертраму (и мы попутно обращаем внимание читателя на тон, в котором он теперь ему пишет), — разумеется, связана с оползнем века. Чего уж тут роптать. Где строгают, там и стружки летят. Так, кажется, вы говорите?» Бертраму, заметим, он не сообщает ни о своем нервном заболевании, ни о том, что причиной его, кроме самого факта смерти Вассермана, были отклики на эту смерть в германской печати. Сообщает он об этом писателю Рене Шикеле, с которым близко сошелся в первый же год изгнания, Рене Шикеле, который во времена «Размышлений аполитичного» издавал в Цюрихе пацифистский журнал... «Я слег на несколько дней в постель, — пишет он ему накануне того, как напишет Бертраму. — Подействовала тут отчасти, вероятно, реакция в Германии. «Берлинер Берзенкурир» заявил: «В. был одним из самых видных писателей ноябрьской Германии47. К немецкой литературе он не имел почти никакого отношения». Ну как не околеть от этого вопиющего идиотизма? Советую взглянуть: это немецкий некролог обо всех нас».

Или еще одна, например, судьба «другого ряда», упоминание которой в данной связи тоже прямо-таки предопределено предыдущим рассказом. Напоминаем:

Лился из уст его детских поток евангельских истин,Если не знал, что сказать, не говорил ничего он.

Это из «Песни о ребенке», о молодом пасторе, крестившем в 1918 году Элизабет Манн. В тот запечатленный стихами день крестин священник Куно Фидлер и Эрнст Бертрам — оба были почетными гостями дома на Пошингерштрассе. И вот, когда переписка с Бертрамом совсем уже прекратилась и за внутренним разрывом с ним последовал внешний — идет 1936 год, — Куно Фидлер оказывается неожиданным гостем дома в Кюснахте. Возвратившись из каникулярной поездки во Францию, где он навещал Рене Шикеле и провел с женой три недели в обществе брата Генриха и его дочери на средиземноморском берегу, к своим эмигрантским пенатам на Шидхальденштрассе, наш герой может пополнить перечень «суровых», «нешуточных» «реальностей», которые «преподносит» ему жизнь, еще одной, в высшей степени «нешуточной» и «суровой». Вот как он пишет об этом брату: «Как призрак, вышел нам навстречу из дома доктор Фидлер. Он бежал из Вюрцбургской полицейской тюрьмы, через две стены — сам не знает, как это ему удалось, — и какой-то славный Телль переправил его на лодке через Унтерзее. «О, ради бога, перевозчик, лодку!» Теперь о нем заботятся и ухаживают за ним». Пишет он об этом в шутливом, даже словно бы легкомысленном тоне, комментируя далеко не обычную встречу лишь цитатой из Шиллера, но, зная, как свойственно ему «пародийно передавать собственную взволнованность» (его же признание по поводу «Доктора Фаустуса»), видишь в таком неуместном, казалось бы, балагурстве как раз свидетельство глубокого душевного потрясения. Фидлер был приговорен к длительному тюремному заключению за то, что сопротивлялся вмешательству нацистских властей в дела протестантской церкви...

Таков примерно круг размышлений и впечатлений автора «Иосифа», когда он после некоторого колебания отставляет идею «исповедального предприятия» и продолжает работу над третьим томом, в ходе которой выясняется, что потребуется еще и четвертый. И, закончив третий том в августе 1936 года, он уже в октябре приступает к реализации давнего своего плана — повести о Гёте («Лотту в Веймаре» он задумывает первоначально не как роман, а как большую новеллу), плана, преобразовавшегося когда-то в повесть о смерти в Венеции. Но то «выжидательное молчание», о котором оказано было в письме к Кереньи, что «скоро может прийти момент» раскаяния в том, что оно затянулось, — молчание это в 1935-м прекращается, а в 1936-м и вовсе переходит в свою противоположность: боль о Германии поверяется уже не только частным письмам и дневникам, она все чаще теперь получает выход в публичных заявлениях, докладах и манифестах.

Письмо в Нобелевский комитет по поводу Оссецкого не первая, собственно, демонстрация его, Томаса Манна, политической позиции. Мало того что он отказался выйти по приказу германских властей из комитета Лиги наций по вопросам культуры, в апреле 1935 года он присылает на сессию входящей в этот комитет «Кооперасьон энтеллектюэль», в Ниццу, послание-меморандум, которое оглашается там на французском языке под названием «Формирование современного человека», а в немецком печатном тексте носит заголовок «Внимание, Европа!». Он писал в дневнике: «В Западной Европе еще слишком нежный гуманизм». Приводили мы и его запись «Ecrasez l'infame!». Меморандум, посланный на сессию «Кооперасьон», по существу, повторяет эти же мысли, только облекает их в другую форму: «Во всяком гуманизме заложен элемент слабости, который связан с его презрением к фанатизму, с его терпимостью и его любовью к сомнению... и который при известных обстоятельствах может стать роковым. Воинствующий гуманизм — вот что нужно сегодня, гуманизм, который обнаружил бы свое мужество, проникшись убеждением, что принцип свободы, терпимости и сомнения нельзя позволять эксплуатировать и подавлять лишенному стыда и сомнений фанатизму». Послание это, вспоминал он через тринадцать лет, «вызвало некоторую сенсацию».

вернуться

47

Слова «ноябрьская Германия» употреблены здесь как синоним Веймарской республики.